Мы — были

Опубликовано: 16 декабря 2005 г.
Рубрики:

[Продолжение. Начало “Чайка”, № 1 , от 10 января 2003 г. , № 16 (51) от 19 августа 2005 г. - № 23 (58) от 02 декабря 2005 г.]

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Тогда же, весной 1984 года, в институт прислали комиссию по проверке работы кафедры. В ней были преподаватели разных ВУЗов. Среди них — моя старая знакомая и друг Света Клишина. Посему я довольно много знал. Например, то, что комиссия создана только ради того, чтобы дать мне отрицательную оценку как преподавателю. Какой-то политес хотелось соблюсти. Он даже в показательных сталинских процессах соблюдался, вплоть до того, что в судах у подсудимых были адвокаты. Правда, в тройках и ОСО обходились и без них. У меня тоже его не было. Не считать же за такового все время молчащего и дрожащего парторга института Ю.Г.Красникова.

Да, напомню, что эти самые аттестации на райкомах-горкомах тоже были введены Андроповым. Партия уже не доверяла конкурсам в институтах. Тем более, что они проходили раз в пять лет, а реагировать нужно гораздо быстрее. У меня так совпало, что я и конкурс, и вот эту горкомовскую комиссию на этом бюро Мытищинского горкома прошел менее года назад. Прошел без всяких замечаний. К тому же, по результатам внутриинститутского социологического опроса, был признан лучшим преподавателем. А тут нужно принимать такие меры... Вот и пошли на создание целой комиссии из человек десяти.

Света Клишина сказала, что для проформы все члены комиссии могут сами выбирать, на какие лекции им ходить с проверками. Кроме моих. Для меня был выделен специальный человек — Шмельков. Удивительно ограниченный, непрезентабельный мужичонка из ВПШ.

Сидел у меня на лекции хмурый, что-то все время чиркал в блокноте. После лекции начал “разбор”: “Вы не раскрыли тему партийного руководства, не отразили величие эпохи строительства социализма. Обошли стороной успехи нынешнего этапа. Мало, да что там мало, крайне недостаточно цитировали руководящие документы пленума ЦК КПСС и доклады лично товарища Черненко”. Я слушал молча. Раз только возразил, сказав, что никакая моя лекция его бы не удовлетворила, даже если бы сплошь состояла из сплошного цитирования руководящих документов, раскрывающих величие нынешнего этапа формирования развитого социализма.

— Я напишу справку, что у вас, товарищ Лебедев, крайне низкий теоретический и идеологический уровень подготовки.

— Конечно, напишете.

С этими словами я встал и ушел.

Где-то во второй половине апреля 1984 года секретарь парткома Физтеха доктор физико-математических наук Юрий Георгиевич Красников (он умер в 2003 году, в некрологе нет даже упоминания о его службе освобожденным парторгом, всё ученый да ученый, да “отзывчивый товарищ”, а на том посту нельзя было быть “отзывчивым товарищем”), сказал мне: “Товарищ Лебедев, на 25 апреля вы вызываетесь на бюро Мытищинского горкома. Мне поручено сопровождать вас. Вы должны в обязательном порядке прибыть на заседание. Даже если у вас будет температура 40 градусов. В любом случае. Хоть на носилках. Если вы не придете... Будет очень плохо”.

С апреля официальные лица института перестали обращаться ко мне по имени-отчеству. Только так — “товарищ Лебедев”. Но все-таки еще не “гражданин Лебедев”.

Красников был приличным человеком. По точному определению Салтыкова-Щедрина: “Тот, кто делает подлости без удовольствия”. Удовольствия Красников не испытывал, это было видно.

— Вы меня поймите правильно, — продолжал он почти участливо. — Вам грозит исключение. Этого не избежать. Но если не придете... Вы меня понимаете? Настолько дело серьезно, что нам не разрешили рассмотреть ваш вопрос в парткоме. И делать какие-либо коллективные заявления в вашу защиту.

Это я уже знал и от заведующего кафедрой Юрия Ивановича Семенова, с которым мы были в хороших товарищеских и даже, можно сказать, дружеских отношениях. Он мне сообщил, что в горкоме его предупредили, что в случае любых коллективных писем в мою защиту кафедра будет расформирована, а сам заведующий — исключен из партии.

Я очень хорошо все понимал. В принципе, Красников не имел права говорить, что мне грозит. И что может грозить еще. Но — сказал. Так что он был даже более чем приличным “щедринским” человеком.

Исходя из того, что может грозить “еще”, я попросил сопровождать меня Володю Калиниченко, аспиранта Мераба Мамардашвили, в то время — моего родственника. Мы поехали в горком на моей машине.

— Если через два часа после начала заседания я не выйду, сообщи нашим, что, стало быть, арестован.

Меня вызвали. Вошел, сел за общий стол, с краю. “Нет, пересядьте вот туда. За отдельный столик. Дайте свой партбилет”.

Так, стол подсудимых. Мне не назвали ни одного имени судей. Какое-то анонимное кафкианское действо. “Процесс”. Начальник КГБ по Мытищам и окрестностям (он по должности был членом бюро горкома), который и тут не назвался, прочитал вывод “комиссии” из двух человек: из него следовало, что я не разоружился перед партией, не назвал, кто именно мне давал книги. Ссылался на показания капитана Филиппова, который брал книги в моем доме. Мое окружение, по его словам, — сплошные антисоветчики, одни из которых уже осуждены советским судом, а другие арестованы. Впервые прозвучали слова: “Лебедев чернил советскую действительность, обсуждал, кто будет генсеком в случае смерти Андропова, обменивался какими-то книгами с завкафедрой Юрием Ивановичем Семеновым. Мне они не доверяли, поэтому книги не показывали. Одобрял вторжение американцев на Гренаду в 1983 году”.

Фамилия “свидетеля” прозвучала совершенно невнятно. Я попросил еще раз назвать фамилию. “Это неважно”, — был ответ. Тогда я еще не знал, что это показания N. Это мне сообщила только на комиссии в ЦК помощница Соломенцева, П.Г.Макеева (а в 1990 г., когда на короткое время разрешили знакомиться с архивами, я и сам прочитал его показания в своем личном деле). Упомянул и мою сестру Таню, которая с мужем Андреем давно хотят уехать из СССР. В конце справки безымянный начальник мытищинского КГБ и член его бюро зачитал еще и выводы Шмелькова о моей безнадежной отсталости в области идеологии, поданные как мнение всей комиссии.

Затем для создания “обстановки обсуждения” выступили еще несколько членов бюро, из коих ни один не назвался. Их выступления носили однообразный характер завываний о том, что партия не потерпит в своих рядах отщепенцев и что поэтому мне не место в их славных рядах.

Во время этих камланий меня подмывало последовать примеру Сани Огурцова — послать все бюро на хер и уйти, хлопнув дверью. Но что-то подсказывало мне, что дальше коридора я не уйду. Может, и хлопнул бы, но, как на грех, незадолго до этого прочитал самиздатскую работу Анатолия Марченко “Мои показания” о жизни в новых советских лагерях после исправления всех перегибов и извращений социалистической законности. Впечатление было жутким (Марченко погиб в лагерях в 1986 году). От “многого знания — многия печали”. Не рискнул.

Для проформы в конце дали слово мне. У меня сохранились тезисы моего “последнего слова”.

Вот самое главное:

Почему мое дело, в нарушение собственного устава партии, не разбиралось в первичной партийной организации? Свидетельства неизвестных мне лиц. Почему следует верить выводу неизвестного мне Шмелькова, а не выводам многих комиссий, решению конкурсной комиссии о следующем пятилетнем сроке моей работы? Вашей собственной переаттестации? Утверждению меня зав. кафедрой вечернего университета марксизма-ленинизма в Дубне? Многим официальным письмам от ведущих научных учреждений о моих лекциях, которые я вам представил. Выводам социологических опросов, проводимых доцентом Емельяновым? Почему нужно создавать впечатление, будто мое окружение — сплошь осужденные или арестованные люди, которых я не знаю? У меня много друзей и товарищей — достойных членов нашего общества”.

Все говоримое было названо “демагогией”, какой-то ответ был дан только на вопрос: “Почему мое дело, в нарушение собственного устава партии, не разбиралось в первичной партийной организации?” Зато он был исчерпывающим: партия сама решает, какие законы и правила ей устанавливать. Например, было сказано мне, ЦК принял Юрия Гагарина в партию сразу, без всякой первичной партийной организации и без кандидатского стажа.

Я поблагодарил бюро за такое лестное сравнение. Добавил, что я не так знаменит, как первый космонавт, и вполне мог бы удовольствоваться общими правилами, записанными в Уставе КПСС.

Раздался негодующий шум возмущения, мне сообщили, что я исключен, что еще должен сказать спасибо и могу быть свободен. Последнее слово не могло не обрадовать. Я вышел до истечения двухчасового контрольного срока. С чувством большого облечения.

Вообще с этими антисоветскими книгами была большая юридическая загадка. Во времена инквизиции существовал индекс запрещенных книг. Из них каждый верующий мог узнать, какие книги ему запрещается читать. В советское время никаких индексов и списков не было. Все происходило ситуативно. Например, во времена Ленина “Десять дней, которые потрясли мир” Джона Рида считалась лучшей книгой иностранца о революции (по словами Ленина). Во времена Сталина она же — преступной, за которую можно было получить по году за каждый день. А уж о книгах Троцкого — страшно сказать. Эмигрировал кто-то или высылали — его книги циркуляром изымались из библиотек. Обычный читатель об этом и не знал. Но при обыске ему могли бы их очень даже вменить в вину. “Один день Ивана Денисовича” в 1962 году выдвигали на Ленинскую премию, а к 1983 году она давно считалась антисоветской и была изъята из всех библиотек. Совершенно, на первый взгляд, непонятно, почему книгу социалиста Люиса Фишера “Жизнь Ленина” следовало признавать антисоветской. Она написана с полным уважением к вождю, содержит марксистский анализ его взглядов. И вообще — серьезный, даже капитальный труд. Но там были детали по определению происхождения Ленина или история его мумификации. В обозреваемое мною время это считалось невозможным. Нужно было каким-то особым чутьем отличать запрещенные книги от разрешенных. Надо сказать, советские люди таким чутьем обладали...

Сразу же после исключения я был отстранен от занятий. По институту поползли слухи — эту историю помнят до сих пор. Конечно, в обрамлении легенд. Мне приходилось слышать, что я якобы создал в институте антисоветскую организацию из студентов, распространял среди них опасные книги и чуть ли не готовил государственный переворот.

Дело-то и впрямь было шумным. Заведующего сняли и дали ему строгий выговор с занесением, парторгу кафедры Светлане Котиной — строгий выговор. За потерю бдительности. Еще двум преподавателям предложили уволиться по собственному желанию — Куфтыреву и Половинкину.

Со мной вышла заминка: от занятий освободили, а уволить боятся. Вернее, не знают, по какой статье. Ведь существует КЗОТ, а там нет статьи “за исключение из партии”. Понимая тяжелое положение не только свое, но и нашего руководства, я предлагаю подать заявление по собственному желанию. Не решаются. Мнутся. Красников говорит, что ждут мнения горкома. А там тоже не хотят рисковать. Проще всего им было бы уволить меня по статье 254 п.3 “за моральные проступки, как не соответствующего высокому званию советского преподавателя”.

Но тоже, как там потом повернется, неизвестно. Я ведь имел право обжаловать такое увольнение в суде. А там пришлось бы сказать, в чем заключаются эти самые “аморальные проступки”. Обычно под ними понимаются пьянка или амурные шашни. А тут — я не пью и с шашнями примерно на том же уровне. Оно конечно, судья человек подневольный и проштамповал бы решение об увольнении, но огласка могла быть. Суд-то по идее открытый, родственников в любом случае должны были пускать. А у меня сестра четвертый год в отказе на эмиграцию, знакома со многими иностранными корреспондентами в Москве.

Наконец, “наверху” приняли решение: разрешить мне уволиться по собственному желанию. Подали это, между прочим, как особую милость. Выдали характеристику, фактически — волчий билет и лишение права на профессию (там было сказано об исключении, а это значит — вне закона) и — на вольные хлеба. Вообще при написании этой характеристики руководство столкнулось с большой проблемой. Напишешь положительную — дадут по шапке: как можно давать хорошую “такому?” Напишешь отрицательную — тоже дадут: зачем же вы держали “такого” столько лет? Месяц — уже после увольнения — думали да согласовывали. Наконец, написали так: “Занятия Лебедев В.П. проводил на достаточном теоретическом уровне, постоянно совершенствовал свою квалификацию. Лебедев В.П активно занимался научной работой” (идет перечисление некоторых публикаций).

А в конце как бы не от себя руководство извещает:

“Проявил политическую незрелость, совершил несовместимые со званием члена КПСС поступки. ... за нарушение Устава КПСС Лебедев В.П.исключен из рядов КПСС.

Характеристика составлена на основе решения парткома МФТИ от 15 июня 1984 года”.

Не такие уж мои хлеба были вольные. Изоляция оказалась невероятной. Как в пустыне. Все публикации остановлены. Все запланированные поездки на конференции отменены. Ни одного звонка от бывших коллег с кафедры. Винить ли их? Нет, пожалуй. Ведь после моего исключения над ними произвели настоящую экзекуцию. Аутодафе. На заседании кафедры в присутствии секретаря горкома каждый — именно, каждый — должен был встать и произнести заранее заготовленную ритуальную формулу: “Я полностью согласен с решением горкома об исключении Лебедева из партии и резко осуждаю его поведение”. Все как один встали и произнесли. Мне передавали объяснения и оправдания многих: “Мы не могли иначе. Лебедеву что — у него, помимо философского, есть еще и техническое образование. Он всегда выкрутится. А нам что делать с нашим философским или историческим? Пропадем ведь”. Ну, в каком-то смысле, оказались правы. Выкрутился. А звонить после публичной взаимной унтер-офицерской порки — как-то неудобно.

В этом состоянии очень выручал меня Саша Петров, человек во многих отношениях замечательный (я уже писал о нём в главе о разоблачении плагиата Богдановой). Мы тогда жили на соседних улицах. Почти каждый день он ходил со мной на прогулки вдоль Москва реки. Шутил: “Как два социал-демократа на берегу Женевского озера”. И еще — философы Лев Баженов и Мурад Ахундов, оба из Института философии (Лев Борисович Баженов-Малкиель скончался 29 мая 2005 года). Мы давно были знакомы, но встречались редко. А здесь они, не в пример моим боязливым коллегам с кафедры, стали часто звонить, приглашать в гости. Я тогда много ездил к Мураду и его веселой и очень гостеприимной жене Люсе. И еще зазывал уволенный Сергей Половинкин. Ему скоро удалось устроиться на кафедру в Историко-архивный институт: там кто-то пустил слух, что якобы он знаком с Горбачевым, а Сергей не стал никого разубеждать. А так бы не взяли — слухи о том, что он каким-то образом причастен к “разным книгам”, тоже ходили.

Нужно было искать работу. Пошел двумя путями. Писание в разные партийные инстанции и личный поиск. Все казенные писания завершались одинаково: мне предлагали пойти по такому-то адресу. Это всегда было какие-нибудь городское или районное бюро по трудоустройству. Пустой номер. Настоящий капкан. Мало-мальски квалифицированная работа требовала разрешения райкома. Невозможно было скрыть мой государственно-партийный порок. Даже если попытаться не показывать характеристику. В трудовой книжке записано, что уволился незадолго до окончания учебного года. Из Физтеха! Да туда попасть — мечта, а тут — уволился по собственному желанию. Явно, что-то не так — это чуял любой начальник отдела кадров. Райком разрешения не давал. А если куда-то в грузчики, то там легко можно обойтись без райкома, но опять подводила трудовая книжка: из нее следовало наличие высшего образования, а закон запрещал брать на такие работы людей с высшим образованием.

Время шло, наступал опасный период безработицы, который УК уже квалифицировал как тунеядство. Тут уже все, чистое дело, никакой политики. Не работаете больше трех месяцев? Стало быть, тунеядец. А это — уголовная статья.

Я узнал, что скрыться от напасти можно, оформившись литературным секретарем члена союза писателей. Особых связей в этом мире у меня не было. Родители хорошо знали Евгения Евтушенко: после поэмы “Братская ГЭС” его сослали на Кавказ — призвали на трехмесячные военные сборы. И он попал к отцу в армию, в Ереван. А там мать и отец устроили ему почти санаторную жизнь. Он стал у них в доме своим человеком. До сих пор с большой теплотой вспоминает Петра Сергеевича и Софью Стефановну. Я с ним тоже несколько раз встречался. Звоню. Встречаемся на улице. Рассказываю суть дела. Он страшно заинтересован, какие именно книги мне “вменяли”. Перечисляю. Так, это я читал, это читал, это тоже. А вот эту нет! Валерий, не могли бы мне дать ее (речь шла о “Жизни Ленина” Фишера). Говорю ему: “Евгений, сейчас ни одной книги под рукой нет. Все вывез, раздал, кое-что продать пришлось — все-таки 3 месяца без работы. Позже достану. А сейчас просьба: не оформите ли вы меня секретарем?” Он сразу поскучнел. Забормотал, что он уже двоих оформил, что за ним все время присматривают. Прослушивают. Отслеживают. Что сам Андропов обвинял его в антисоветской деятельности. Ну, — никак не может.

Звоню Жванецкому. С тем же разговором. Говорю, что могу быть помощником не формально, а по существу. У меня есть пара пишущих машинок, печатаю неплохо, могу редактировать, сам пишу юморески (он их знал и дал хорошее предисловие). Есть машина, так что мобилен — для разных деловых связей. Тот охотно соглашается. А дня через два: вы знаете, Валерий, это же надо, чтобы вы фактически у меня жили. Полностью вошли в мою жизнь. Это и вас, наверное, не очень устроит. А меня... Это ж больше, чем взять жену. Вы же видите, что я до сих пор холост (да это и верно — Михал Михалыч еще долго, лет 10 после этого был холостым).

Рассказываю о своей незадаче у нас в бане. Вдруг Саня Огурцов (тот, который послал бюро райкома на хер) говорит: “А зачем тебе какие-то писатели? Секретаря имеет право оформить любой кандидат наук. Давай я тебя оформлю”. Пишу заявление, несу в профсоюз работников коммунального хозяйства (все секретари, наряду с личными шоферами, садовниками, поварами и пр., оформлялись там) — и готово: я научный секретарь с зарплатой 70 руб. в месяц (ну, это формально, естественно, никто их не платил) и с налогом с нее 13 %. 10 месяцев пробыл на этой должности. Это была отсрочка.

Наступало время моего похода в ЦК к самому товарищу Михаилу Сергеевичу Соломенцеву. Поначалу я писал просьбы о восстановлении на работе, и если это непременно связано с членством в КПСС, — то и “восстановление” в партии. Потом про партию уже ничего не писал, только про работу.

Так как при исключении был грубо нарушен устав (напомню: был исключен сразу на горкоме, минуя первичную организацию, что по уставу совершенно невозможно), то я подал жалобу на действия бюро горкома. Вот по такой-то жалобе именно как стандартной процедуре был приглашен к председателю Комитета партийного контроля Соломенцеву (8 октября 1984 г.).

Аудиенции, думаю, был удостоен из-за необычности своего дела. Мало кому из простых коммунистов и даже из очень непростых удавалось получить прием у, фактически третьего лица в государстве. Да еще говорить с ним час. У меня потом многие опытные люди расспрашивали, что да как там проходило. Сделаю это уже не своим текстом, а выдержкой из статьи Светланы Самоделовой “Последний из Политбюро” из Московского Комсомольца за 6 ноября 2003 г. Это — интервью с Соломенцевым по случаю его 90-летия, пришедшегося на 7 ноября 2003 года. Он и сейчас жив, в ноябре ему стукнуло 92. Перед походом к зубру партийного дела интервьюер Светлана Самоделова ознакомилась с кое-какими архивными данными о моем пребывании в высоком кабинете. Цитирую:

В 84-м могущественный член Политбюро и председатель Комитета партийного контроля вызвал к себе на Старую площадь преподавателя философии и истории Московского физико-технического института Валерия Лебедева. Преподаватель на лекциях показывал экономическую глупость и политический анахронизм коммунистического режима. Лебедев взял с собой диктофон и записал часовой разговор с Юрием Соломенцевым. Вот небольшой отрывок из него.

— Почему вы сообщали на лекциях сведения, выходящие за пределы учебного курса?

— Иначе меня не стали бы слушать!

— Вы солдат партии и боец идеологического фронта и потому должны пропагандировать текущие установки, а не интересоваться тем, что было раньше или будет потом.

— Но в этом случае невозможно быть философом!

— Вот вы им и не будете.

После этого разговора с философской кафедры Лебедева уволили. Он устроился рабочим на завод “Динамо”, где 12 человек из бригады имели высшее образование, из них четверо (ошибка — трое — В.Л.) — кандидатскую степень...

Напрасно я расспрашивала Михаила Сергеевича о закулисной жизни Кремля. Юбиляр за свою долгую партийную жизнь четко уяснил, о чем стоит рассказать прессе, а о чем стоит умолчать... Ныне он пишет мемуары и скорбит о духовной нищете окружающей жизни.

продолжение следует

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки