Рутина, любая, даже самая неприятная, действует расслабляюще. Изо дня в день, не думая, отключаясь, ложишься под две начинающееся вращаться турбины, и в первый раз это кажется долгим, томительным, а потом все короче и короче. Не успеваешь даже рассмотреть картинку на потолке с пляжным раем, пальмами, морским прибоем и тем более вспомнить, что в таком раю мне тоже доводилось бывать. Когда? Да вроде недавно, но где конкретно стало казаться смутным, расплывчатым. На Караибах, Лазурном берегу, в Крыму? А тут уже медперсонал рядом, сеанс закончен. И не соображаешь, не можешь осмыслить, что за чудовищная сила пронзает твой организм, убивая раковые клетки, влияя наверняка на что-то еще. И как именно?
Экран моего домашнего компьютера внезапно застало зыбью, что тревоги не вызвало. Первая мысль, надо сменить очки. Но пока что не до того, а это мелочь, можно перетерпеть. Терпеть не пришлось. Как только процедуры радиологии закончились, зрение восстановилось. И вот тогда я испугалась. Что еще во мне подвергалось такому мощному искажению?
Меня беспокоил волосяной покров. На всякий случай обозрела коллекцию своих шелковых платков, прикидывая какое прикрытие можно из них соорудить при облысении. Не понадобилось, слава Богу. Но о чем я еще не знаю и пока не догадываюсь?
Сражаясь с болезнью, на что уходили все силы, оборвала свои обычные контакты, общения. Даже на телефонные звонки своей ближайшей, со школы подруги не отзывалась, ощущая себя зверем, попавшим в капкан и готовым перегрызть себе лапы, вой превозмогая, чтобы охотники не обнаружили, не забили. Зачем напрасные утешения, никчемные соболезнования, если даже такой опытный врач, как доктор Пэттен, узнав, что я отказалась от обезболивающих препаратов, им мне выписываемых, надо сказать, щедро, наглядно повеселел, и нетрудно было сообразить, что и он ни в чем полной уверенности не испытывал. Да, ранняя стадия, да, статистика обнадеживала, но каждый пациент, помимо особенностей своего организма, имеет и никем неразгаданную, предначертанную свыше судьбу, с которой и современная медицина, оснащенная наилучшей аппаратурой, сражаться бессильна. И проще на самом деле смириться, что да — конец. А вот если надежда маячит, пережить её крушение даже для самых выносливых вряд ли посильно.
Вот чего я теперь боюсь. А если лечение оказалось безрезультатным? Стопроцентных гарантий никто не давал. Жизнь, конечно, бесценный подарок, но есть обстоятельства, когда лучше от такого подарка добровольно отказаться, чем, изверившись, испытанные уже муки, страдания еще раз повторить.
Вот на каком я нахожусь перепутье. Знаю твердо, какой мне предоставлен выбор. Могу его сделать только я. И все же, чтобы ни случилось, отношу себя к счастливым персонажам общечеловеческой драмы, с неизбежным для всех печальным исходом. Но мне повезло. Я любила, меня любили, и останутся те, кто не забудет меня никогда. Как и я, пока жива, не забыла мною любимых и меня любивших.
Как при всяком тяжелом заболевании, при раке тем более, ослабление болезненных симптомов может оказаться коварно обманчивыми. Беспечность, свойственная человеческой природе, внушает напрасные, опасные надежды. Но так же опасно утратить веру, то есть сдаться преждевременно во власть своего недуга. Как тут балансировать никто научить не может. Опору надо искать только в себе, в том опыте, в тех ценностях, что наращивались, накапливались, возможно, с момента рождения.
Когда, узнав о моем диагнозе, мы с мужем и нашей собакой поехали по воскресной традиции в Вашингтон-парк, я с упоительным наслаждением впитывала в разгар лета приметы близящейся осени, самой любимой мною поры. И ощутила себя бабочкой-однодневкой, мелькнувшей в нарядном одеянии в последний раз. А еще собакой, уже недвижимой, но считающей своим долгом лизнуть руку своего хозяина.
Обрамить отпущенный, означенный срок бытия все живое, зверье, растения умеют лучше, достойней, чем люди. Им никто, никогда не внушал, что с их исчезновением всё померкнет, наступит ничто, навсегда. Но ведь и людям тоже предоставлено подобное утешение, только требуются иные усилия, чтобы это осознать.
Мой старший внук, родившийся и живущий далеко, разделенный со мной океаном, точно так же, как я, оттопыривает нижнюю губу, и улыбка у него такая же, с углами губ, опущенными вниз, как перевернутый серп луны. Гены, наследственность. Мощное древо породы, с корнями, глубоко уходящими в почву, нами, увы, плохо, небрежно изученную, не исследованную.
Между тем, хотя мое лечение не закончено, результат пока не известен, благоволение судьбы сказалось в том, что в разгар изумительной, солнечной, золотой, багряной у нас в Колорадо осени мы с мужем ожидаем приезда дочери с двумя внуками. Один еще младенец, приникающий к материнской груди, зато другой, двухлетний, уже определившийся, выявленный индивидуум, с задатками лидера, буйным темпераментом и своеволием, пока обаятельным.
Дочь, видимо, справедливо, считает, что старший, Феликс, в нашем колорадском доме потребует неусыпного надзора, при своей непомерной активности способный сокрушить все хрупкие предметы, для него особенно притягательные. А таковых у нас в изобилии.
Опасения её не напрасны. Но я, не признаваясь, вижу в этом маленьком человечке себя. Я так же и в детстве была неуемной, да и в юности, молодости, каюсь, оставалась такой же. Родителям дорого обходилось мое, так сказать, самоутверждение. Раскаяние за причиненные им огорчения наступает потом, запоздало. Но все это — жизнь, та жизнь, что является самым главным, самым драгоценным даром. И пока нас его не лишили, мы должны быть признательны за каждое мгновение своего присутствия здесь и с теми, дороже кого у нас нет.
Даже если умру, когда-нибудь ведь умру, то не бесследно. А как дерево, с облетевшей к зиме листвой. А наступит весна, дочь вернется в наш колорадский дом, не знаю, откуда, не буду загадывать, и два взрослых мальчика издали уже увидят ели, сосны, посаженные их дедом собственноручно в чужую, американскую почву. Такая судьба, и их так или иначе коснувшаяся, непростая, как и всех тех, от кого мы произошли.
Считается, что рак может вызвать стресс. Ерунда. Вся наша жизнь сплошной стресс. Наказание за что-то? Тоже ересь. Мало ли долгожителей, столько грешивших и крепеньких как огурчики, ни в чем не покаявшихся и балластом повисших на родне, отчаявшихся их старческим претензиям, капризам угождать. Хотя на самом-то деле нет хуже участи, чем повиснуть бременем на молодых, здоровых, с укором, даже молчаливым, к их радостям, интересам, свойственных возрасту, забывая, что чаша жизни, с её праздниками, радостями, соблазнами ими самими испита, и винить тут никого нельзя.
В этом смысле для раковых больных ставятся жесткие временные рамки. Они не станут инвалидами в колясках, которых обязаны возить иной раз не только их дети, но и внуки. Рак и беспощадней, и милосердней для образа, репутации им заболевшего, потому что в сравнении с другими тяжкими недугами, травмами позвоночника, последствиями инсульта, не позволяет унизить, уронить ни себя, ни близких затяжной, унизительной зависимостью, беспомощностью, когда про покойника на похоронах говорят, отмучился, мол, бедняга, с плохо скрытым чувством облегчения.
Хотя люди, заболевшие раком, нынче при современной медицине имеют шансы к излечиванию, чаще, скажем, чем от алкоголизма. Но вот изменит ли их пережитый опыт, честно скажу, сомневаюсь. Это и плохо, а с другой стороны, хорошо. Уцелевшие на войне солдаты, блокадники, пленные, выпущенные из тюрем, лагерей отторгают досужие расспросы, не хотят, что называется, сыпать соль на раны, предпочитая забвение из инстинкта самосохранения. Ведь на самом-то деле собственную смерть трудно, невозможно вообразить, а вот как вернуться в нормальное состояние, получится ли, под бременем испытанных страданий, разочарований, потери прежних ориентиров — вот на чем следует сконцентрироваться полностью, ни на чью помощь не рассчитывая, а только на себя самого.
Поэтому я так благодарна судьбе, и только ей, что за мои мольбы получила щедрый подарок — прекрасную осень у нас в Колорадо. Наконец-то я и для себя, и для близких посмела себя обнаружить откровенной эгоисткой. Рак дал мне на это право. Я хочу жить! Да — жить.
Вынести можно все, когда есть цель, и в процессе лечения, даже самого тяжелого, пока оно длится, силы находятся, чтобы любые испытания, любую боль преодолевать. Но вот наступает момент, когда завершающее обследование должно показать дало ли лечение ожидаемый результат или нет.
*
Отделение онкологии размещается в отдельном корпусе огромной, занимающей несколько кварталов застройки госпиталя, где пациенты, являющиеся, скажем, чтобы сдать анализ крови в лаборатории, огорчены, что приходится терять время, ожидая своей там очереди. Они чувствуют себя здоровыми, и потому даже мелочи вызывают неадекватное подчас раздражение. Да и при операции, угрозы не представляющей, под местным наркозом, когда отщипленный хирургом крошечный кусочек плоти отправляется, как положено, на биопсию, это воспринимается рутинной процедурой, никаких опасений не вызывающей. И вдруг...
Раковое заболевание, повторяю, тем коварно, что болью, недомоганием поначалу не сопровождается. И даже при поставленном диагнозе маячит иллюзорная надежда, что произошла какая-то ошибка, вот-вот разъяснится, и всё вернется в обычную колею.
Но когда уже после завершения сеансов радиологии, химиотерапии, на последнем этапе приходится возвращаться к тому же, с чего все началось, — в те же кабинки для переодевания в халаты, — осознается с беспощадной ясностью, что раковое заболевание остается в подкорке, даже если ту опухоль облучение на сей раз выжгло, уничтожило.
Мне назначено сканирование, после семи предшествующих, но это самое грозное, устрашающее, потому что итоговое. Если лечение не помогло, я, после всего пережитого, не даю сама себе никаких шансов на выживание. Еще раз пройти такие муки не могу, а главное — не хочу.
Выясняется, что номер кабинки у меня тот же, что был и в первый раз: тринадцатый, совпадающий с годом, когда я узнала свой диагноз. А ладно, теперь уже все равно. На мне те же туфли, лаковые лодочки, почему-то их надела, с вызовом что ли судьбе. И в коридорчике на стене вижу ту же картинку-репродукцию в рамочке, негодуя на бездарность автора точно так же, как и в первый раз. И себя же увещеваю, но какая я неисправимая дура, неужели нет у меня других проблем, чтобы возмущаться ерундой. Но нет, я всё-таки теперь другая. Нет уже ярости зверя, попавшего в капкан и бунтующего. Смирилась: как будет, так будет. Лежа под аппаратом в очередной раз, подчиняюсь командам автомата, дышать-не дышать, вяло, послушно. Хочу ли я выжить после всего пережитого — не знаю.
Доктор Пэттен, оказалось, в отпуске, когда мы ждали результата последнего сканирования, и такая оттяжка нас очень огорчила. На телефонный звонок у нас дома муж берет трубку и не сразу соображает, что звонит доктор Лайэл, и вижу, как он бледнеет, сказав только одно слово: «неужели»? У меня нет уже никаких эмоций, не вдумываюсь, не могу, что значит «неужели». Он почти нечленораздельно произносит: у тебя нет больше раковой опухоли. И передает трубку мне. Вот тут со мной происходит то, что должно было случиться значительно раньше. Не слыша, что мне говорит доктор Лайэл, безудержно рыдаю. Когда мне был поставлен тот диагноз, не могла себе позволить расслабляться. Прощаться с жизнью очень тяжко, но возвращаться туда же, к тем же испытаниям — невозможно.
Что изменилось, изменилась ли я сама? Разве, что ослабела физически, но за все то время сеансов облучения, химиотерапии приходила в спортзал на классы йоги, и никто там не подозревал с чем я живу, как себя ощущаю. С улыбкой, приветливой для всех и с капсулой, вшитой у ключицы для поступления в мой организм лекарств, от которых, как предупредили, у меня могла быть рвота, диаррея. Вынесла.
А дальше что? Та форма рака преодолена, но я нахожусь в категории риска, с возможным возобновлением той же угрозы. Как и мы все. Разве могла я предполагать, что плавая в бассейнах, соблюдая здоровую диету, умащивая себя кремами, масками, выглядя моложе своих лет, я состарюсь в отделении онкологии, увидев там страдальцев в худшей, чем у меня стадии. Вот их никогда не забуду. Они останутся во мне навсегда. Все.
Как же жить после? Так же. Рубцуются любые раны, а прежде всего собственные. Этому не учат, тут гены, природа срабатывают: выжить — главный зов. Вопреки всему. Но ради чего?
С прошлым, когда иллюзии внушали надежды на их реализацию, закончено. Есть только сегодняшний день, вот этот конкретный. А какие-либо планы строить — пусть другие тут лбы разбивают. С меня хватит, и на такие соблазны больше не попадусь. Маскировочная пелена, если спала, снова её не водрузить. Прозревший слепым снова не станет, и обманутый не вернется к прежней доверчивости.
Возрастные изменения во внешности меня никогда особо не занимали, не огорчали. Но в классе йоги, где повсюду зеркала, я вынуждена была видеть своё лицо на протяжении всех этапов болезни, и конечно, оно стало другим, седина проступила резко, сразу. Муж уверял, что я напрасно себе это внушаю, но дочка, когда мы её встретили с внуками в денверском аэропорту, не смогла скрыть замешательства, объясняя, что причина тут в отсутствии обычного у меня загара. Ну, разумеется, загар исчез, я опасалась колорадского солнца, для меня при раке опасного. Мне было опасно, вредно все, с чем я прежде свыклась, чем пользовалась, чему радовалась. Но ведь выжила, это главное.
Должна отметить, что помогало, держало, укрепляло мой стержень при испытании раком. Элементарное. Домашние обязательства, хлопоты в том числе. Содержание дома в порядке, поливка многочисленных растений в горшках, плюс орхидеи, требующие особого ухода. Выгул нашей собачки, скотч-терьера Вани. Готовка еды для мужа, при полной потере у меня самой аппетита. Посещение парикмахерской, маникюр-педикюр в салоне, близком от нашего дома, где была многолетней клиенткой, и потому мне вменялось поддерживать беседы о пустяках, чтобы не вызвать ничьих подозрений о постигшей меня беде. То есть я всего лишь сохраняла свой обычный режим, ни в чем, никак не допуская сбоев, и, наверно, как теперь полагаю, мне это помогало, отвлекало от самого глупого и бесполезного — жалости к себе.
Вот что стало для меня открытием: заболев раком, поняла, что мне есть за что себя уважать. Прочее, предшествующее, удачи, успешность могли быть случайным везением, но только испытание внезапным несчастием выявляет твою суть.
Меня лечили в США, в нашем штате Колорадо, где как общепризнанно самые мощные медицинские центры, с самым современным оснащением. Но в отделении онкологии убедилась, что и здесь, в этой самой преуспевающей стране, люди очень одиноки.
Муж сопровождал меня в госпиталь ежедневно, беседовал с персоналом, врачами, благо медицинское образование позволяло, на его толковые вопросы подробно отвечали. И он все записывал в блокнот, многостраничный, толстый, что он носил в портфеле, являясь в госпиталь как на работу.
Мы с ним ожидали назначенные мне процедуры, молча, тогда как все прочие делились друг с другом всеми связанными с тем же самым подробностями, просто, чтобы быть услышанными хоть кем-то. А больше, значит, некому?
Даже не знаю, как это объяснить. Но среди пациентов в отстойнике перед процедурами облучения, химиотерапии замечалось некое различие. На каталке афроамериканца сопровождал его соплеменник, возможно, родственник. С азиаткой тоже присутствовала её соплеменница, молодая. А из белых, как мы, явлены были только пара стариков, оба на пределе изнеможения, вот-вот готовых рухнуть одновременно в небытие. Все прочие раковые больные, а мы с ними неизменно встречались в означенные часы процедур, туда являлись сами, ни на кого, ни на чью поддержку, выходит, не рассчитывали. А мой муж всегда в госпитале был со мной рядом, и перед тем, когда я уходила на процедуры по облучению, сжимал мою руку и говорил, вот здесь, в этом коридоре, на этом месте я буду тебя ждать. Иначе, какой бы я сильной ни была, я бы не выдержала без такой поддержки и веры в меня. Вот что было на самом деле главным стержнем. Да, самое главное — любовь.
К доктору Пэттену, после благоприятных, тьфу-тьфу, результатов, наша семья явилась в полном составе. Мы с мужем, дочь с внуками. Хотя были опасения, пустят ли детей туда. Феликс, наш старший, двухлетний внук, в машине орал, будто бес в него вселился. Но вдруг в кабинете у Пэттена, присмирел. Неужели такой маленький ребенок что-то особенное, тревожное, важное учуял? Но слушал, будто понимая, очень внимательно. Я так же, как он, будто понимая, не вникала ни в вопросы мужа, дочери, задаваемые врачу, ни в его им ответы. Свою роль отыграла. И не улыбалась, как в прежние к нему еженедельные визиты, изображая бодрость, готовность все выдержать, преодолеть. Вдруг почувствовала, что силы иссякли, я опустошена, опорожнена, меня нет, я отсутствую.
Но когда мы в том же составе вышли из кабинета, держа Феликса за руки, Оскар находился в сбруе на груди у своей мамы, я оглянулась, увидев, что доктор Пэттен и его ассистентка Кери стоят в дверях и смотрят нам вслед. В этот миг до меня дошло, что эти люди для меня сделали. Казалось бы, при соприкосновении ежедневном с человеческим горем, отчаянием у них должна была бы нарасти защитная корка, профессиональная, так сказать. Оказалось, нет, не так. Дар врачевания связан с даром сопереживания, сострадания. По выражению лиц доктора Пэттена, Кери явствовало, что они искренне рады моему, нашей семьи избавлению от беды, от которой нас спасли.
У меня не нашлось слов для выражения им признательности. Таких слов не существовало. Мы просто обменялись улыбками. Но вот тогда получила зримый, как никогда до того урок, что есть жизнь, и как действительно надо её ценить. И не только ради себя.
Могу теперь сделать вывод. Умереть не страшно — страшно жить. Сколько себя помню, меня постоянно терзала, снедала тревога за родителей, потом за дочь, мужа, сейчас еще и за внуков. За себя — нет. И это, считаю нормально. Хотя, конечно, лучше прожить подольше. И умереть без мук.
Добавить комментарий