Слава Полунин в Нью-Йорке Снегопредставление

Опубликовано: 18 февраля 2005 г.
Рубрики:

Оттрубив очередную трудовую неделю и не подкачав в капиталистическом соревновании, наша небольшая дружеская компания решила, что пора отдыхать. Само собой разумеется, что при нью-йоркской развлекательной программе-максимум и громадье жизненных планов у каждого из нас, рафинированных, отдых мог подразумеваться только высококультурный.

В головокружительном перечне городских радостей блеснуло “сНежное шоу” Славы Полунина: плохим быть это не могло. Кто не помнит, как грустный мим с двумя надувными телефонами появился перед ошеломленным советским зрителем в 1981-м году и купил навсегда... С тех пор его театр “Лицедеи” вывел цирковых клоунов на улицу. С легкой руки Славы, не отяжелевшей, несмотря на славу мировую, прокатился по городам и весям “Карнавал мира”. А потом заработала его “Школа дураков”, поплыл театрализованный “Корабль дураков” и, наконец, открылась “Академия дураков” — что с поправкой на российское время и обстоятельства вопросов сейчас, увы, не вызывает.

Об этапах большого полунинского пути в прессе уже писали много и охотно. О собственно “сНежном” — мало и уклончиво: четкой фабулы в спектакле нет, отдельные сюжеты неоднозначны, композиция не помогает определить, что из чего вытекает. Тем не менее, бутафорский снег властно обволок Нью-Йорк: о той белой вьюге над залом народ говорит как о реальной и только с придыханием уже много месяцев, в принципе разделившись на посмотревших и еще не собравшихся.

Ряды наши сомкнулись, ответственные рванули за билетами — но в самой глубине компашки произошло некое шевеление — и человек слабо ведающий, что изрекает, сказал: “Да ну их, клоунов этих... Что-то не очень люблю...” Мы аж подпрыгнули синхронно от такой недалекости и немедленно перевели товарища из интеллигентов в недоразумение. И ушли себе! И оставили его дома у раскаленного компьютера и остывших вареников: пусть себе дозревает, как зеленый помидор...

Эти дурачки в несуразных “польтах” уже удивили мир, но представление не думает сворачиваться, ибо со временем не подтаяло, а выкристаллизовалось. Полунину, оставившему для внутреннего употребления посконное “Вячеслав Иванович” и живущему ныне в Лондоне, можно хоть вовсе не покидать свой Биг Бен: в его труппе 150 клоунов — и они держат действо надежно и мощно.

...Снег и укроет, черноту поглотит — и сердце выстудит. Воет сиротский паровозик в снегах, льды затирают суденышко: чем спасаться? А любовью, милые, любовью и нежностью, потому как заснеженность без нежности — та самая полная гибель всерьез. Потому и вышли эти, в дворницком прикиде, с многозначительными размалеванными физиономиями, и завели на гармошках печальный французский шансончик: вот она, “любофф” незабытая! Смешно вам, что пальто у них травяные, а ушанки так торчат в стороны, что и взлететь не номер? Глупо они глазками делают, неумно пристают к публике на манер массовиков-затейников в домах отдыха? Но чего же тогда вы, образованные и эрудированные, покорно делаете вслед за ними те самые упражнения, повинуясь едва уловимым движениям их лицевых мускулов, — прямо как под советскую “радиву”, а?

Выходит, не такие мы самовлюбленные идиоты: понимаем, когда надо подчиниться тем, кто знает об этой жизни больше. Они, безусловно, знают, ибо — не повязаны. “Клоун как ребенок удивлен, как пьяница свободен, как сумасшедший устремлен к чему-то и как животное не заботится о своем внешнем виде”, — растолковал Вячеслав Полунин в одном из недавних интервью. Знать, оттого, когда актеры по головам публики лезут в зал, окропляя сидящих водой из пластиковых бутылок, мы истово тянемся к близлезущему и с удивительной готовностью подставляем руки. А они тяжелые, клоуны эти: разъелись на харчах американских, выдержать надо. Да хоть до утра!

Клоунада — это не отрепетированные дурки с намазанными мордами, а безумно серьезно. Это тонкая политика, превращение нас зомбированных в нас адекватных себе. Средств нужен минимум: отвязный прикид, чесанки длинноносые, слой белил да румян. Маска ничего не скроет — напротив, отгородив от слепящего мира, поможет блаженненькому раскрыться, засветиться, стать окончательно равному себе. И все, можно действовать — и зрители уже под креслами.

...Три четверти спектакля под громовой хохот вокруг мне хотелось реветь: не утробно в голос, а тихонечко — и лучше бы в плечо кому-нибудь из них, красноносых шлимазлов, абсолютно нелогично ощущаемых ну просто страшно родными. Когда Желтый (Роберт Саральп) запутался в паутине и обволакивающая пелена поползла на зал — таким ужасом общей безнадеги сковал этот тоненький и легонький синтетический материал... Или когда Желтый же в цыплячьем своем наряде вышел, пронзенный тремя бутафорскими стрелами, торчащими из спины: мысли не осталось, что на сцене крутят комедь. Вот он что-то пытается еще обустроить в ограниченном пространстве лучшего из миров, вот, качнувшись от боли, ловит собственный тапок — но зритель уже внутренне стонет в похоронной тоске: не пригодится этот тапок через несколько минут... Правда, не все: обожженные да, стонут, а большинство — слава богу! — заливисто хохочет. Или завьюжила метель — и бумажные хлопья, до поры умеренно сеющиеся над сценой, вдруг рванули бешеным вихрем и засыпали зал... Милый бог, какой холод и ужас, что будет со всеми нами? А вокруг — смех разливанный...

Младший сын мой, надутый четырнадцатилетний подросток, который басовито ржал над каждой репризой, сильно осерчал в конце по поводу моей минорной реакции и в который раз заключил, что мама не понимает “фана” — а значит, самой жизни. Дай-то бог нам еще долго не понимать друг друга таким образом... Тем более, что какие-то простенькие утилитарные — но нормально утилитарные — мысли начали роиться в моем изъеденном суетой мозгу. Знаете, жить в принципе можно. Все-таки. Если тебя вдруг по несчастью не любят — ну, люби ты. Если нельзя удержаться на почве, которая перестала быть родной — значит, нужно погрузить свой дом на саночки — и вперед, через сугробы! Вот он, полунинский нежнейший сюр: идет дурачок с улыбкой всепонимания, пилит через снеговую пустыню по вечному снегу с вечной искрой огня в холодеющем сердце — а домик ничего, стоит себе на сиденье и светится.

Упакуй каждому его дом, отец небесный, заверни с собой кусочек жизни — мы еще в ней побудем! И он, клоун-алкаш, еще попребывает в перекошенном пейзаже, когда и стены под углом, и бутыль зеленого стекла на столе под углом, и сам угол падения такой острый, что просто мама родная... Жизнь, безусловно, тяжкая вещь, люди в ней грустны. Настоящие друзья черт-те где, близкие мотают душу, любовь умирает, ангелочки единокровные уходят своими путями. Делать-то чего, спрашиваю я? Полунинцы неповторимыми мимическим движениями (на полу-, на четвертьтонах — то самое чуть-чуть!) показывают: зарядку давай делай! И уже весь зал, четко: привстать-присесть...

Ну, или в кино иди: вот он, разлюбезный Асисяй со своим двумями вечными телефонами — убалтывает леди. Но какой-то он другой стал в Америке: меньше тоски по любви, больше житейской основательности и даже прямой коньюнктуры. Он уже не имя свое тоненьким голоском выкрикивает, а о социальном статусе заявляет, явственно так: “Эс-Эс-Ай!” Ну и хорошо, пусть дама идет с ним на “детективу”: он к “эсэсаю” своему на кэш подработает, прокормит. Смешно. Но без восклицательных знаков. Динамический оттенок “форте” вообще не для полунинцев: включать звуковую мощь надо, когда опера — ну, или иных аргументов нет, а тут зрение нужней. Кардиозоркость.

В конце действа в зал полетели шары, и кому было неясно, что играем вместе с клоунами, те ушли. Но непрозорливых оказалось мало. Ловим! Шары все летали, летали — маленькие, побольше, огромные “балунз”, и чем дольше их перекидывали со сцены в зал и обратно, тем почему-то меньше становилось улыбок вокруг, больше странной сосредоточенности — словно доходила до зрителей мимолетность этого единения: вот сейчас рассыплемся каждый в свою сторону — и все, все...

Обаятельный мальчик Ваня Полунин, получивший в свое время какую-то серьезную награду за отсутствующего папу, а теперь отыгравший серьезнейшую роль клоуна тоже без родительской страховки, сидел на краю сцены явно отдыхая, словно строительный рабочий в перерыве, но при этом внимательно оглядывая каждого подошедшего. Оглядывал, молча брал протянутые блокноты, буклеты, афишки — и не раздавал, а будто отпускал автографы со строгостью ильф-петровского охранника. Что-то такое сразу про меня поняв — или показалось? — написал на протянутой программке: “Улыбайтесь чаще”. Я взглянула вопросительно: опять без восклицательного знака? Не самый веселый подтекст пробивается. И он, солнце, та-ак развел руками: а жизнь-то!

И мы ну так переглянулись...