Плечи статуи свободы, или каракатица наших побед. Памяти высшего разряда Центральных бань

Опубликовано: 6 декабря 2002 г.
Рубрики:

Памяти высшего разряда Центральных бань

Только что на сцену, сверкая телесами и причудливыми сооружениями на голове, успели выбежать красотки, совершенно ню, выстроились дугой в одну шеренгу и, положив друг другу руки на плечи, начали групповое действо с задиранием ног, как раздался оглушительный выстрел — не иначе, как из пушки, совершенно неожиданный, разом перекрывший бравурную музыку. Оркестранты опустили инструменты, танцорки убежали. Ну и свинство, — подумал Рукавицын, совсем не испугавшись, потому что он как иностранец был здесь ни при чем, — форменный бардак. В этой трепаной Америке нет никакого уважения к культуре. Только законченные дикари могут поднять стрельбу во время шоу!

Странным образом публика в зале не слишком обеспокоилась. Зрители оставались на своих местах, не было заметно даже следов паники, только шум от разговоров и ерзанья на месте стал заметнее. Очень скоро на сцену, широко раскинув руки, танцующей походкой выбежал конферансье в лиловой шелковой блузе апаш и черных брюках в обтяжку с беспроволочным микрофоном в руке, которым он порой также орудовал как дирижерской палочкой:

— Привет, салют, хелло, здоровеньки булы и, так сказать, салям алекум! Дамы и господа, леди и джентльмены, друзья и товарищи, братья и сестры! Спешу сообщить вам потрясающую новость! Новость, которая не может не повергнуть вас в самое радужное настроение. Наше представление продолжается! Несмотря ни на что и во что бы то ни стало! Как говорят в спортивных кругах, матч состоится при любой погоде. Потому что ни мороз нам не страшен, ни жара. Только что вы имели удовольствие следить за выступлением наших замечательных девушек. Невозможно не полюбить с первого взгляда этот блистательный ансамбль Glorious Boobies and Butts of Mother Russia (Рукавицын про себя перевел это, как Знаменитые буфера и транцы матушки России; у него мелькнула мысль, почему это конферансье говорит по-русски, мелькнула и пропала). Это наша гордость, наше национальное достояние. Они еще вернутся, они обязательно вернутся, они порадуют нас задором и оптимизмом своих молодых тел. Однако сейчас, друзья мои, я хочу поделиться с вами еще одной радостной вестью. Среди нас, в этом самом зале, находится человек-легенда. Вы даже не представляете, как нам с вами повезло. Он здесь, он рядом, он с нами, не кто иной, как гроза русских медведей, бич африканских гиппопотамов, знаменитый на весь мир Двуствольный Профессор, несравненный и неповторимый Аскольд Рукавицын!

Последние слова лилового обожгли его, как будто кто-то кипятка налил за шиворот. В голове пронеслось: что я им скажу, как я одет, как выгляжу, но зал уже гремел аплодисментами, а конферансье бегал из конца в конец сцены:

— А ну все дружно: Аскольд, милости просим! Аскольд, милости просим!
Ноги сами вынесли его на сцену. Лиловый дал ему микрофон:
— Я, право, затрудняюсь, что сказать… Все вышло так внезапно, я не готовился, не захватил слайдов. Я только недавно вернулся с сафари…
— Тормози лаптей — деревня близко! Простым русским людям твои сафари без интересу. У нас, можешь себе представить, на буржуазные замашки денег нет, чтобы по африкам разъезжать. Ты лучше доложи про текущее положение, как ты а ля профессор, — визгливый, но удивительно отчетливый голос исходил откуда-то из ближних рядов, хотя самого говорящего он не мог разглядеть: очки забыл и прожекторы слепили сверху. Он хотел было съязвить, что коли нет денег, незачем ходить на представления с голыми бабами, но раздумал.
— Я вообще-то специалист по зарубежной экономике, но если интересуетесь, готов высказать свое мнение. Положение наше, с учетом происшедших исторических перемен, очень и очень обнадеживающее. Жизнь в стране налаживается, это невозможно не заметить. Все, кто хочет работать, кто не боится руки замарать…
— Ты нас поучи, ради Христа, как их надо марать, у тебя, видно, неплохо получается. Ты сам от кого капусту получаешь?
— Я директор научного центра в Академии нархозяйства при правительстве Федерации…
— Путин, значит, подкидывает. Как насчет олигархов?
— Да как вы смеете! Я все жизнь работаю, как вол, я на Крайнем Севере провел четыре года, куда такие, как вы, испугались бы нос показать. Я кандидатскую защитил, докторскую, я обучал наших дипломатов, сейчас работаю с предпринимателями. Давайте теперь я вас спрошу: что послужило одной из главных причин и отправной точкой Французской революции? Не знаете? Вам подсказать?
— О-го-го! — кричали из зала. — Давай, професуля, режь правду-матку!
— Тогда слушайте. В Париже того времени были очень высокие цены на вино, потому что весь привозимый в город товар облагался суровой пошлиной в пользу короля. Город окружала стена с сорока четырьмя въездами, и у каждых ворот стояла таможенная будка. 13 июля за день до взятия Бастилии парижский народ взбунтовался и сжег сорок таких будок. Будем пить вино по три су, был ихний клич. А с королевским налогом оно стоило двенадцать.
— Вот это по-нашему! Да здравствует революция! На Париж!
— Говорит Москва. Передаімо осстанні вісті.

Слева на сцену выбежали физкультурники, юноши и девушки, одетые с головы до ног во все белое. Развернувшись лицом к публике и продолжая маршировать, они запели. Сначала мужские голоса в низком регистре, с некоторым выжиданием:

Какая барыня ни будь,
А все равно ее е...

Им ответили женские голоса октавой выше, повторив тот же куплет. Физкультурники убежали — под дружные аплодисменты зала. Сцена ненадолго опустела, потом из глубины появилась пятерка молодцов в военных мундирах. Что это, Краснознаменный ансамбль, подумал Рукавицын, уже сидевший в зале. Военнослужащие, заняв всю ширину сцены, топали прямо на зрителей. Послышалась команда: Стой, раз, два.

После этого они запели, уперев руки в боки:

Если хочешь сил моральных
И физических сберечь,
Пейте соков натуральных
Укрепляет рук и плеч.

По команде Кругом! Шагом марш! квинтет, удаляясь, запел знакомое:

От Москвы до самых до окраин,
С южных гор до северных морей
Человек проходит, как хозяин,
Если он, конечно, не еврей.

— Уважаемые пассажиры! Капитан Горшков-Пашков и экипаж приветствуют вас на борту нашего лайнера. Пожалуйста, застегните пристяжные ремни, а также воздержитесь от курения и других видов разврата. И уберите руку с колена. Не вы, а вы.
— Сами-то по фамилии кто будете? — послышался голос над ухом, тут же на плечо Рукавицына легла рука, тяжелая, как свинец. Сообразив, что оборачиваться неблагоразумно, он ответил: «Каракатицын моя фамилия, профессор Каракатицын, доктор экономических наук» и, не дожидаясь расспросов, пустился в объяснения: «Спокон веков все у нас носили фамилию Безработицын, но в 34-ом году при выдаче паспорта отца моего заставили записаться как Домработицын, а уж я сам сподобился переменить на Каракатицына — во время перестройки».
— Здрастье, здрастье, вы у власти! — произнес другой невидимый голос, повыше первого. — Вы еще не знаете, как вам повезло. Как вам безобразно повезло. Судьба уготовила вам быть Генеральным Каганом нашего народа, нашего замечательного народа.
— Какого народа, ничего не понимаю? И причем тут Каганович?
— Не Каганович, а каган, непременно каган, властитель и военный предводитель. Это особенно попрошу взять на заметку в преддверии нашего похода на Европу.
— На Европу?! Мы? На кой хрен их завоевывать? Мы там такое повидло разведем — некуда будет в отпуск слетать.
— Завоевывать? Кто это сегодня может себе позволить? Отвоевывать, отец и благодетель, исключительно отвоевывать. Исторический императив. С трудами Носовского и Фоменко вы, не сомневаюсь, знакомы?
— Стоит у меня на полке ихняя книжка, только…
— Сами тогда понимаете, что выбора у нас с вами нет. Согласно научно обоснованной, единственно верной, признанной во всем мире историографии и хронологии упомянутых авторов, оба они математики и патриоты, некогда значительная часть Евразии и Африки управлялась из родной Москвы. Столица наша, таким образом, намного древнее Рима, она примерно такого же возраста, что и Вавилон. При Романовых, которые были немцы, русскую историю подменили. Подменили самым бессовестным образом. Пришло время, пробил час восстановить историческую справедливость, вернуть под руку Москвы наши исконные земли…

Господи, ну и день выдался! Он думал, хоть в самолете можно будет расслабиться и спокойно пива выпить… С самого утра у него внутри зрело беспокойство, постоянно возвращалось щемящее ощущение, как будто нечто важное упущено, не сделано. Каждый прежний приезд в Нью-Йорк — этот был четвертый — запомнился как беспробудное, яростное, беззаветное питье водки. В этот раз он постановил отойти от заведенной рутины, и поначалу это удавалось как нельзя лучше. Он прилетел в Нью-Йорк в пятницу в пять часов вечера, в его распоряжении было почти трое суток. Приятель, у которого он планировал остановиться, был в отъезде до завтра, по этой причине Рукавицын провел всю субботу в Манхэттене, предоставленный самому себе. Он посетил — впервые в жизни — музей Метрополитен, а потом прокатился над городом на вертолете. Это было захватывающее зрелище, сбывшаяся мечта. С утра в воскресенье он спал, как младенец, а проснувшись, или это еще было во сне, вдруг услышал музыку. Пели на незнакомом языке два или три мужских голоса, пели вдохновенно, почти восторженно, потом к ним присоединился женский — пронзительный, зовущий, тревожный. Это было неожиданно, завораживающе. Полнозвучные голоса вели свои партии, то переплетаясь, почти сливаясь, то вдруг расходясь, как бы разбегаясь в стороны. Он подумал, что никогда не ходил в оперу, да и желания такого не возникало. Что это, — спросил он, хотя в гостиничном номере никого больше не должно было быть, — Малер что ли? Малера он боялся, Малер воплощал все самое ненавистное, непонятное, враждебное в музыке, хотя он слышал только одну его вещь, да и то мимоходом. Почему он спросил сейчас про Малера было странно, но кто-то ему ответил: Нет, это из Лючии де Ламмермур, Chi mi frena in tal momento. Кто это говорит? Это я, твой Внутренний Голос. Ты ведь лучше, чище, чем хочешь казаться. Что касается Густава Малера, то, разумеется, ты любишь его музыку, особенно Первую симфонию, только Голос свой, меня то есть, ты слушаешь редко. Почему, почему ты стесняешься быть хорошим, чистым, быть самим собой? Надо проснуться, подумал он, и проснулся.

Скоро за ним заехал американский приятель и увез за реку, в Нью-Джерси. С этим приятелем они когда-то вместе служили в одном институте в Москве, но были не друзья, скорее собутыльники. Однажды, как давно это было, приятель попал в скверную историю на работе, поругался с начальником, который был известный хам. Рукавицын приятеля не поддержал, что было вполне естественно: не хотелось рисковать карьерой. Он даже чувствовал себя обиженным: незачем, в конечном счете, было ставить его перед моральной дилеммой. Все как-то устроилось, приятель уехал в Америку, и Рукавицын, бывая за океаном, его навещал. Это было удобно и уютно, можно было спокойно пить, не боясь, что прозевает самолет. Старый эпизод особенно не фигурировал, приятель вспомнил про него раз или два, но это было мгновенное неудобство. Рукавицын давно научился мириться с подобными несовершенствами жизни. Угрызений совести не испытывал, поскольку в них не верил. Ему иногда приходило в голову, что ослабление моральной чувствительности связано, наверно, с тем, что он большую часть времени пребывал под влиянием алкоголя, но мысль эту он никогда до конца не додумывал. Главное было — идти к цели, делать то, что хочется. Если, паче чаянья, случалось нечто непредвиденное, неприятное, он старался поскорее про это забыть. Так вышло, что пришлось расстаться с женой, которая вырастила ему двоих детей от первого брака (первая жена умерла родами). Причиной разрыва был его роман с дочкой одного из друзей, которая была на поколение моложе, но он всегда считал свои внебрачные связи чем-то неизбежным, как явление природы, или, во всяком случае, своим правом, как бы мужской прерогативой. Жена реагировала вулканически, с диким криком и битьем посуды. Он этих африканских страстей не выносил и ушел из дому в чем был. Денег бывшей жене не давал, своих расходов было много. Стал жить по старому с родителями. Отцу было 95, матери чуть меньше, они вместе прожили 70 лет.

Водки он теперь не употреблял, уже несколько лет как в рот не брал, пива, однако, пил по-прежнему много и еще пристрастился к красному вину, особенно к мерло. Перемена эта вызвала у знавших его удивление, потому что он был мужик крупный, грузный, ростом метр 96 сантиметров и в былые времена мог влить в себя много водки. Решение завязать с излюбленным напитком пришло, когда почувствовал, что слишком часто теряет над собой контроль, попадает в глупые истории. Окружающим эту перемену в образе жизни объяснял так: я свою цистерну водки выкушал, пора и честь знать. Вот и отец мой так считает: выпьет мужик свою жизненную норму и остановится. Американский приятель, услыхав про его новые наклонности, выставил три дюжины Бадвайзера, и он методично осушал банку за банкой, переливая содержимое в пивную кружку. Так прошло все воскресенье.

В отличие от прежних визитов в Америку, на этот раз он до последнего дня был при деньгах, не то, чтобы при деньгах, но не пропился до конца. Ему устроили так, что в понедельник весь день в его распоряжении будет таксист, бывший советский, который будет возить его по городу и посадит в самолет — все за 200 долларов.

Когда таксист приехал за ним в десять утра, Рукавицын был совсем худой. Он проснулся рано и в одних трусах вышел на терраску, прихватив оставшийся Бадвайзер, банки три или четыре. Приятель, попрощавшись, уехал на работу, а Рукавицын остался допивать пиво и разглядывать на маленьком экране видеокамеры отснятые кадры. После стал слоняться по дому, распевая песню, которую подхватил у бывшего сослуживца Сереги Салтыкова:

По аллеям тенистого парка
С пионэром гуляла вдова,
Пионэра вдове стало жалко
И она пионэру дала.

Почему же вдова пионэру дала,
Почему, расскажите вы мне?
Потому что у нас
Каждый может сейчас
В нашей юной прекрасной стране.

Его совсем развезло. Он стал требовать вина, выпил целую бутылку и уснул, но его скоро разбудили, потому что пора было ехать. Он куролесил и ломался, кричал, чтобы таксист ждал, ему за все будет заплачено, заперся надолго в туалете, но, наконец, ближе к полудню уселся в машину. — Куда поедем? — спросил таксист по имени Борис. — Хочу постоять на плечах у Статуи Свободы, такая у меня в жизни мечта. — С манхэттенской стороны очереди большие, у нас времени не хватит, попробуем со стороны Нью-Джерси.

Они выехали на автостраду, по-здешнему хайвей. Рукавицын надеялся, что на пути попадется питейное заведение или магазин и пристально смотрел в окно, но автомобиль мчался среди других машин в своем особом автомобильном пространстве. Он не выдержал:

— Что за улица дурацкая, по которой мы едем?
— Это не улица, а Торнпайк, автомагистраль.
— Одни хрен, странные у вас магистрали. Движение организовано хорошо, ничего не могу сказать, но мы едем полчаса, а ни одного винного магазина. У вас в Америке все наоборот.

На последний катер, уходивший на Эллис Айленд, они не поспели. Рукавицын впал в амбицию, требовал, чтобы Борис позвал полисмена:

— Скажи ему, что я профессор из России, из Москвы. Пусть подадут отдельный катер, я заплачу.

Помиравший со смеху Борис старался сохранять серьезное лицо. Они поехали в Блюмингдейл покупать кожаную сумку. Рукавицын пригласил продавщицу-негритянку немедленно отправиться с ним в Москву, на что она, не вполне понимая его английский, ответила, что сейчас не может, думая, что речь идет про ресторан. По дороге в аэропорт он хотел сделать остановку где-нибудь, где продается вино или пиво, но Борис отсоветовал. Знаете, сказал он, сильно поддатого вас могут не взять в самолет. Взлетите, другое дело, на борту выпьете. Он не то чтобы согласился, но не было сил спорить. Ехали долго, за окном было месиво машин и силуэты нью-йоркских зданий. Ему вдруг стало все равно, и он заснул. Ему снилось, что он в Москве и поехал в Сокольники выпить пива. Вышел из метро, прошел по бульвару до входа в парк, где напрямик сказал милиционеру, как же хорошо в родной стране, не то, что у них в Америке. Милиционер согласился, но добавил, что и в Америке люди живут. Рукавицын не спеша проследовал по главной дорожке парка до поворота в аллею, ведущую к «Праге». В предвкушении первой кружки, которую он выпьет залпом, на душе было легко, даже радостно. Потом можно будет долго сидеть, тянуть пиво, разговаривать о чем попало, не обращая внимания на течение времени. По ходу дела можно будет и водочки откушать, почему бы нет. Он вспомнил, что водку теперь в рот не берет, но мысль эту отогнал. Игорь наверно уже там (Игорь был многолетний друг и собутыльник), Валька Колесов собирался подскочить, свободный художник журнализма по прозвищу Тойота идет на таран, кажется, вместе с Борей Вавиловым. Он шагнул было к входу, но увидел, что на месте «Праги» пустырь, только торчат холмики, поросшие травой, словно заброшенное кладбище. Увидел и не удивился. Тяжелой волной накатило воспоминание: «Прага» давно сгорела, ее торгаши подожгли, чтобы замести следы, совсем, как Центральные бани, а Валька года два или три, как помер, Вавилов и того раньше. Защемило в сердце, он теперь не знал, что делать, вспомнил некстати, что с сыном не разговаривал больше десяти лет, с той поры, как тот стал на сторону матери при развале их брака. Надо все переменить, пора по-настоящему жить, сколько еще мне на земле пробыть суждено…

— Домой изволите возвращаться? Так сказать, на родину? — рука продолжала давить на плечо, но как будто слабее. Рукавицын, поколебавшись, рискнул повернуть голову. Рядом с ним, занимая сразу два сидения, находился мужик богатырского сложения, наверно сильно за два метра, потому что разница была заметна даже в сидячем положении, в хорошо пошитом костюме темно-серого цвета и в синем галстуке в белый горошек.

— Домой, домой, куда же еще. Я, такое дело, в Кливленд летал на встречу выпускников Гарвардской школы бизнеса.
— Образование, значит, в Америке получили?
— Не совсем, только один курс прослушал. Знаете, несколько месяцев, без экзаменов и степень не присвоили, но все равно очень было полезно. И приятно.
— Какой разговор! Ученье — оно завсегда свет. Андрей Михалчу не родня?
— Какому, простите, Андрею Михайловичу? Друг у меня есть Игорь Михайлович, так он…
— Я имел в виду Курбского, князя. Про князя Игоря особый разговор.
— Да, нет, знаете. Как-то не имел случая, — невпопад ответил Рукавицын.
— Значит, не из Рюриковичей?
— Никак нет. Предки наши были приказные дьяки, у Соловьева прописаны.
— Оно, может, и к лучшему, Артур Артурович.

Он хотел возразить, что не Артур он Артурович, но осекся, заметив на плечах собеседника огромные золотые погоны с восемью звездами. Это во сне, решил Рукавицын, в жизни самое большее это четыре — генерал армии, у маршала уже герб.

— С перепиской его, надеюсь, все равно знакомы?
— С перепиской? Какой, позволю спросить, перепиской?
— С той самой, которую князь вел с царем Иоанном Васильевичем, это признанный шедевр нашей древней литературы.
— Вон вы про что! А я не сразу и сообразил, в Америке как-то отвлекся от наших тем, — попытался вывернуться Рукавицын. — Это, само собой, памятник выдающийся.
— Относительно памятника вы, Флегонт Декохтович, в точку попали, но связана с ним одна деликатная закавыка, прямо сказать, заноза. Язык переписки при тщательном рассмотрении оказывается не соответствующим времени. Документы датированы шестнадцатым веком, а толкуют про вещи, вошедшие в обиход только в сведущем столетии. Например, переводы Цицерона.

Поскольку оригиналы переписки до нас не дошли, одни копии, возникли сомнения в правильности датировки, а следовательно и относительно авторства. Тем более, подозрение существует, что Курбский вообще не был грамоте учен, такое случалось. Нашелся америкашка дотошный, именем Эдвард Кинан, который все это раскопал и изложил — в довольно убедительной форме. Давно это было, еще в 70-х годах. Даже возможного сочинителя подлога указал — князя Шаховского. Что-де письма эти навроде сатиры. Обличают Михаила Романова, а представлено, будто Курбский про Ивана Грозного.

— Интересная версия, никогда про нее не слыхал.
— Интересная, спору нет, но нам, Ардальон Полуэктович, державные интересы не следует упускать из виду. У них, у европейцев, об эту пору уже Шекспир начинался, а у нас что? Нет, сударь, допустить утрату этого замечательного памятника — это ни в какие ворота не лезет. Это равносильно преступлению. Все равно как святотатство. Особенно памятуя, что сказал по этому поводу Никита Сергеевич…
— Хрущев?
— Кто еще! Ему доложили про гипотезу профессора Зимина, согласно которой «Слово о полку Игореве» есть подделка. Талантливая, но один черт фальшивка. Изготовленная Мусыным-Пушкиным со товарищи. Основания — тюркизмов много, а князь упомянутый Игорь проживал в двенадцатом веке, значит, до татарского нашествия. Безобразие, сказал Хрущев, бесхозяйственность, чем ученые люди занимаются. У нас памятников древних по пальцам, а они заместо того, чтобы новые открывать, старые закрывают.
— Да-а-а, — нараспев сказал Рукавицын, не зная как реагировать.
— Я вот что подумал, Феофилакт Нибелунгович, — вы нам по всем статьям подойдете. Профессор, бывалый человек и рост хороший. Член партии?
— Был такой грех, но в 90-м году вышел.
— Неважно, все равно говорит о сознательности. Так что поздравляю, вопрос о вашей кандидатуре решен.
— Вопрос нельзя решить, — сел Рукавицын на своего любимого конька. — Это не по-русски. Решить можно задачу. Или головоломку.
— Вы ошибаетесь, потому что с этой минуты вы стали членом Государственной комиссии по охране памятников древней литературы, коей я удостоен быть председателем. Поздравляю и добро пожаловать.

Он протянул свою огромную ручищу, которую Рукавицын с опаской пожал. Имени, однако, своего собеседник не назвал.

— Но позвольте, позвольте! — у Рукавицына во рту еще больше пересохло. — Я себя специалистом по древнерусской литературе не считаю, вот если бы экономика, методы управления…
— Совершеннейшие пустяки, позвольте вам доложить. Конкретные знания — дело наживное, главное это правильная установка, верный курс, здоровый взгляд на вещи. Нам с вами это хорошо известно.
— Не согласен. Экономика — другое дело. Я доктор экономических наук, как говорят в Америке, Пи-Эйч-Ди.
— Бросьте вы, Афиноген Апельсинович. Между нами, вы в экономике ни ахти какой копенгаген, равно и в вопросах управления.
— У вас нет оснований для такого заявления. Я в настоящее время очень успешно обучаю деловых людей.
— Да полно вам в бутылку лезть! Успешно, с этим я не спорю, потому, как они вам деньги платят, но то, чему вы их учите — это набор банальностей, с грехом пополам переведенных из американских книг. А если, к примеру, доверить лично вам деловое предприятие, то вы его с помощью этих самых методов управления непременно разорите, ведь разорите?
— Это вы зря, — вздохнул Рукавицын и голову убрал в плечи. — Совершенно незачем на личности переходить. Лишнее это. Я, прежде всего человек, только потом профессор. Мои слушатели много получают полезных знаний. Любого спросите.
— Виноват, прошу прощения. Свои слова относительно разорения вверенного вам предприятия решительно беру назад. Вы его пропьете раньше. Что касается ваших так называемых слушателей, то эти нувориши, нахапавшие в лихие годы государственную собственность, они ведь повязаны с преступными структурами. Я вам от всего сердца сделал предложение, а вы… Впрочем, насильно мы никому не навязываемся, — собеседник вдруг поджал губы, руку с плеча снял и отвернулся.

Господи, что это со мной творится, подумал Рукавицын. Может, это во сне? Он вспомнил восемь звезд на погонах и решился украдкой осмотреть соседа. Соседнее сидение пустовало. Стало еще страшнее.

Музыка в наушниках началась почти неслышно, словно отдаленный шум или шелест листьев, потом стала медленно разворачиваться, обнаруживая порой всплески мелодии, но в целом что-то странное, чуждое, даже угрожающее. Он сидел и слушал, как приговоренный, наушников не снял и канала не переменил. Хотелось спросить пива, но опять было не у кого, а встать он был не в состоянии. В душе нарастало смятение. Он закрыл глаза и постарался ни о чем не думать. Америка России подарила пароход… Кто это пел, Луи Прима? Он его диск купил в Кливленде. Луи Прима в детстве был кумир ихнего московского двора. Нет, это из кинофильма старого. Он вздрогнул, почувствовав, что на него кто-то уставился. Рядом в проходе остановилась стюардесса, крашеная блондинка с несколько выпученными глазами.

— Вам что, нехорошо?
— Девушка, что за ерунду передают у вас по классическому каналу?
— Это Малера Первая симфония, впервые прозвучала в 1889 году в Будапеште, играл оркестр Королевской оперы под управлением самого композитора. Правда, первое исполнение не было…
— Откуда вы все это выкопали? И на кой хрен, простите за выражение, я должен знать про этого чайника?
— Какого чайника? Мы чай будем разносить еще не скоро.
— Я Малера имел в виду.
— Он теперь исключительно популярен в нашей стране.
— Первый раз слышу.
— Как же можно так говорить! Густав Малер (1860-1911) — любимый композитор Владимир Владимировича Путина.

В наушниках нарастал теперь марш, торжественный или похоронный, поди, разберись. Музыка была подозрительная: временами марш как марш, но вслед за этим чистая свистопляска, словно насмешка или пародия. Господи, подумал он в отчаяньи, понастроят теперь торнпайков по всей России, вина нигде не выпьешь… v