Клоунесса

Опубликовано: 16 ноября 2010 г.
Рубрики:

Тетя Аня приходилась Сониной маме троюродной теткой и на этом основании раз в год приезжала к ним в Ленинград погостить. Жила она в Боровичах, даже не в самих Боровичах, а где-то под ними, в маленьком затрапезном городке — даже не городке, а, скорее, поселке городского типа со странным названием Катино.

— Почему Катино? — насмешливо допытывалась у нее Соня. — А почему, например, не Варино или там Петино? — и ей самой этот вопрос казался ужасно остроумным.

— Тебе не нравится? — сокрушалась тетя Аня и незамедлительно предлагала: — А давай переименуем его, к чертовой матери, — в Сонино, не возражаешь? — и смеялась, колыхаясь всем своим большим грузным телом. Она вообще всячески заискивала перед Соней, стараясь вызвать ее расположение: например, присылая на мамино имя поздравительные открытки к праздникам, неизменно вкладывала в конверт пятирублевую бумажку "для Сонюшки". Однако нельзя сказать, чтобы сильно преуспела: "Сонюшка" с удовольствием принимала новенькую хрустящую пятерку, но особой благодарности и тем более расположения при этом не испытывала. Скорее, наоборот: ее, впрочем, как и маму, раздражали ежегодные наезды тети Ани.

Приезжая, она занимала одну из их смежно-изолированных комнат в коммуналке — ту, которая поменьше, и где на старом уютном диване обычно спала Соня. Само собой, они с мамой ютились в это время в другой и спали вместе на маминой кровати. (Отец выпал из семьи значительно раньше, когда Соня была дошкольницей). Тетя Аня поселялась там недели на две, но привозила с собой столько барахла, как будто рассчитывала остаться у них навсегда... Какие-то шкатулочки, коробки и коробочки, несколько пар одинаково уродливой, мама объяснила Соне — ортопедической обуви, зонтик, несколько доисторических шляпок и панамок (ее визиты приходились исключительно на летние месяцы), скатерки, бигуди... словом, "ленты, кружева, ботинки — что угодно для души!", как чуточку раздраженно шутила мама. На круглом столике, покрытом тоже привезенной ею плюшевой малиновой скатертью с кистями, расставлялись и раскладывались шкатулки с нитками, иголками и какими-то разноцветными лоскутками, маникюрные ножнички, медицинский пинцет, большая круглая коробка розовой пудры "Кармен" с изображением знойной испанки и коробочка духов неизменной "Белой акации". Этой акацией маленькая комната благоухала еще несколько дней после отбытия тети Ани в свое Катино.

Перед сном она старательно накручивала перед зеркалом на крашеные, как она уверяла, в каштановый цвет, но из-за повальной седины красновато-рыжие волосы металлические бигуди, и утром сооружала на голове что-то вроде разоренного птичьего гнезда... Брови выщипывала пинцетом, верхнюю губу брила раз в три дня опасной бритвой, причем всегда не слишком острой: она была уверена, что чем тупее бритва, тем меньше шансов порезаться — и переубедить ее было невозможно. Затем старой, пропитанной насквозь пуховкой, предварительно сдунув с нее на себя и на круглый столик излишек пудры, покрывала ею свое большое носатое лицо, подмазывала вишневой помадой губы, обильно душилась и, сменив необъятный халат на такое же необъятное платье, вставала в нелепую позу и кокетливо интересовалась:

— Как я сегодня выглядываю, дети мои?

— Роскошно... — неискренне заверяла мама.

На что тетя Аня удовлетворенно реагировала одной и той же фразой:

— Подлецу все к лицу!

Другой ее знаменитой фразой была: "Он мутно заглянул в мой левый глаз!" Это говорилось, например, о каком-нибудь очередном ухажере, которые у тети Ани, по ее уверению, никогда не переводились...

Все две недели она почти безвылазно сидела дома, ссылаясь на свои больные ноги, и Соня не понимала, зачем она вообще приезжала в Ленинград... И в каждый свой приезд, несмотря на то, что в обеих комнатах, да и у нее на руке, имелись часы, неизменно узнавала точное время по телефону — а, узнав, вежливо благодарила, хотя мама давным-давно объяснила ей, что сообщает время не живая женщина, а всего лишь автомат... Возможно, тетя Аня запомнила, что когда-то это вызывало у мамы с Соней веселый смех.

За стеной жил их сосед по коммуналке, бывший полковник на пенсии, бездетный вдовец — строгий седой старик с военной выправкой и грустными глазами. Похоже, у тети Ани в отношении этого вдовца подспудно теплились кое-какие надежды; во всяком случае, встречаясь с ним в коридоре, она вся расплывалась в улыбке и, загораживая проход, пыталась втянуть его в светскую беседу. Строгий, но деликатный полковник хмурился, однако терпеливо отвечал на ее веселые расспросы; и багрово раскрасневшаяся сквозь обычную розовость тетя Аня, возвращаясь к себе, уверяла маму, что этот "бравый капитан"...

— Полковник, — в сотый раз поправляла мама.

— Не придирайся, Зинуля... этот бравый полковник явно ко мне неравнодушен, ей-Богу! Я ему: "Какая приятная встреча, капитан!", а он весь покраснел и мутно заглянул в мой левый глаз, — и, радостно хохотала, содрогаясь всем телом.

— Клоунесса, — пожимая плечами, говорила про нее мама. — Амплуа комической старухи с легким привкусом инженю.

Безошибочным детским инстинктом Соня догадывалась, что ее отзывчивая, общительная, настежь открытая людям мама недолюбливает свою троюродную тетку, и не особо удивлялась: нелепую, утомительно шумную тетю Аню, с ее пронзительно розовым от пудры, размалеванным лицом старого клоуна и приторно сладким запахом "Белой акации" любить было просто невозможно. Только полупрезрительно жалеть вот за эту ее нелепость и еще — за одиночество. Она жила в своем Катине одна-одинешенька и преподавала там в средней школе немецкий язык.

— Откуда она знает немецкий? — удивлялась Соня. — Она что, закончила Иняз?

— Ничего она не закончила, кроме института благородных девиц, — отмахивалась мама. — Там их и учили языкам. Кроме того, ее муж был из обрусевших немцев... не случайно же ее фамилия Тирбах.

Еще Соня знала, что тетя Аня занимала половину старого деревянного домика на окраине поселка, и ее соседка по дому имела огород и даже держала козу, но у нее самой не было даже кошки. А вот у них как раз была упитанная серая кошечка по имени Дымка — так тетя Аня ее терпеть не могла и, похоже, даже побаивалась. И называла исключительно — "эта тварь".

— Она не тварь, — возмущалась Соня. — Она кошка, и у нее есть имя.

— А кошка и есть тварь, в том смысле, что Божья... Божья тварь, — оправдывалась тетка. — Подойди-ка сюда, кыска, дай я тебя поглажу... — и опасливо протягивала крупную, в выпуклых синих венах руку.

Она не хотела с ними ссориться ни под каким видом и никогда ни на что не жаловалась: наверное, боялась надоесть — вечно хорохорящаяся, раскрашенная, надушенная, развеселая клоунесса тетя Аня...

Один-единственный раз, в последний ее приезд, поздним вечером накануне отъезда Соня стала свидетельницей поразившей ее сцены. В маленькой комнате тетя Аня укладывала свои пожитки, а мама помогала ей. Сама Соня уже лежала в маминой кровати, как вдруг услышал какие-то странные прерывистые звуки, она даже не сразу поняла, что это такое... А это плакала тетя Аня — неожиданно тоненьким, не своим голосом; плакала и перемежала плач отчаянным сдавленным вскриком: "Зина! Зина!" Соня с бьющимся сердцем сидела в постели и не верила собственным ушам — и этот тоненький плач, и горестные вскрики, все это было не про тетю Аню и не укладывалось в ее сознании...

На следующий день она уезжала. В отрочестве Соня не умела долго помнить плохое — утром она проснулась в отличном настроении, честно говоря, отчасти и потому, что тетя Аня, наконец, возвращалась в Катино, а они с мамой — в свою привычную, без нее, жизнь. Провожать тетку на вокзал пришлось ей (мама не смогла освободиться на работе), и для компании Соня взяла с собой тогдашнюю закадычную подружку, длинноногую рыжеволосую хохотунью Светку. Мама велела вызвать для тети Ани такси; так вышло, что машина задержалась, и к вокзалу они подъезжали, что называется, впритык. Тетя Аня начала волноваться уже в машине, но, не желая испортить впечатление от своего приезда, крепилась и даже шутила с шофером, немолодым сердитым человеком с грузинской внешностью, что он "ну просто одно лицо с Михаилом Жаровым" и допытывалась, не родственники ли они. Шофер мрачно отмалчивался.

Когда выгрузили багаж, и такси укатило назад, оказалось, что до отхода тети Аниного поезда осталось десять минут. А им предстояло пересечь просторный зал ожидания, дойти до нужной платформы и по ней — до головы поезда, до самого что ни на есть первого вагона. Тут Соня с подружкой ойкнули, смеясь, подхватили под руки сомлевшую от страха опоздать тетю Аню и бегом потащили, поволокли ее через зал ожидания. Чтобы взбодрить ее и просто для смеха они еще приговаривали на бегу — "о-пля! о-пля!"; и она задыхающимся голосом послушно подхватывала это "о-пля!", тяжело переваливаясь на своих больных, в ортопедической обуви, ногах. К моменту, когда, выбежав из вокзала и почти на бегу узнав у встречного носильщика, где их платформа, они помчались дальше, оставалось минут пять; тут они со Светкой не на шутку струсили, что не успеют — и припустили вовсю. Теперь они бежали молча, изо всех сил волоча, как на буксире, заплетающуюся непоспевающими ногами, даже как бы падающую вперед и как лошадь екающую чем-то внутри тетю Аню... Доволокли буквально в последнюю минуту, когда проводница, выпроводив провожающих, уже стояла с желтым флажком на подножке вагона, дожидаясь отправления поезда. Она и приняла сначала багаж, а потом и саму пассажирку, без сил рухнувшую на чемодан прямо в тамбуре — и тотчас же поезд, содрогнувшись, отвалил от платформы... Высунувшаяся из вагона проводница заслоняла тетю Аню своим телом, но все-таки Соня успела разглядеть напоследок и ее искаженное гримасой боли багровое потное лицо, и сбившуюся набок старомодную соломенную шляпку, и прощальный воздушный поцелуй, посланный неслушающейся рукой...

Это был ее последний приезд: поздней осенью мама получила от тети Ани письмо, в котором та сообщала о том, что ее положили в больницу, и, хоть врачи темнят, похоже, ее делишки плохи. И просила оказать ей "такую Божескую милость" — приехать хоть на пару деньков... Но мама и сама неважно чувствовала себя в ту осень: у нее то и дело подскакивало давление; кроме того, на работе, как всегда, был абсолютный цейтнот... И все-таки, зная свою маму, Соня понимала, что, несмотря на все эти, действительно, уважительный причины невозможности поездки в Катино, была и еще одна, самая главная: она никогда не любила тетю Аню и не хотела к ней ехать.

Вслед за письмом недели через две от тети Ани пришла телеграмма, состоящая из двух слов — "Умоляю приезде", а еще через неделю она умерла, о чем сообщила письмом ее соседка по дому. Еще она сообщила, что тетя Аня назначила маму своей единственной наследницей — и ей причитаются половина одноэтажного деревянного дома, кой-какая мебель, одежда и все прочее. От наследства мама отказалась в пользу этой самой соседки, только попросила прислать ей тети Анины фотографии, если таковые имеются. Вскоре они получили бандероль, в которой оказался тяжелый старинный фотоальбом в обложке из выгоревшего, некогда изумрудного бархата и с массивными бронзовыми застежками.

Не сразу, в один из вечеров середины декабря, когда за расписанными морозными узорами окнами синела ранняя мгла и в большой комнате догорала круглая, ребристая железная печка, у раскрытой дверцы которой блаженно развалилась кошка Дымка, мама вспомнила про тети Анин альбом. Они сели с Соней рядышком, голова к голове, за обеденный круглый стол, тепло и мягко освещенный оранжевым абажуром с шелковыми кистями; и мама, отстегнув потускневшие от времени бронзовые застежки, раскрыла его ...

На первой странице были три отлично сохранившиеся фотографии начала века. Внизу первого снимка сообщалось, что он выполнен в 1907-м году в Гродно неким господином Жоржем Тираспольским, который в 1894 и 1898 годах был удостоен Высочайшей Его Императорского Величества благодарности, а также пожалован всемилостивейшим подарком с изображением Государственного Герба.

— Ты только посмотри, что за качество, — восхитилась мама. — Фотографиям полвека, а они, как новенькие... ай да господин Жорж — вот уж вполне заслужил вышеназванную благодарность!

— А это кто? — спросила Соня. — Какая...

С фотографии прямо в объектив со слегка надменной, но на редкость обаятельной улыбкой смотрела молодая женщина в костюме с рукавами-буф, приподнятым меховым воротничком и затянутой корсетом осиной талией. Руки она прятала в маленькую муфту, а на голове непонятно как ("Не иначе, на шпильках", догадалась мама) держалась маленькая шапочка с двумя кокетливо торчащими перышками. Сразу бросалось в глаза полное отсутствие косметики и холеность этого молодого женского лица.

— Понятия не имею, кто такая... — призналась мама. — Фотография сделана в 1907-м году, ей тут от силы лет двадцать пять, не больше... Должно быть, какая-нибудь дальняя родственница или просто знакомая тети Ани.

— Как тети Ани? — поразилась Соня. — Когда же она тогда родилась?

— Я думаю — году в 1882-83-м... должно быть, так.

Соня потрясенно молчала: конечно, тетка была очень старая, но все же ей казалось, что не до такой степени...

На остальных двух фотографиях была изображена та же самая женщина: на одной — облокотившаяся о спинку стула ухоженными, в кольцах, руками, в платье с воротником-стойкой на стройной шее и длинными бусами. А на другой — она же где-то загородом, снятая вполоборота, в белой кружевной блузке и с белым кружевным зонтиком в руке, возле какого-то цветущего куста, сквозь негустую листву которого сквозило близкое озеро. И столько грации было во всей ее высокой тонкой фигуре, такое юное и нежное лицо под слегка растрепанной, должно быть, ветром с озера пышной прической, что хотелось смотреть на нее еще и еще...

 

Читайте полную версию статьи в бумажном варианте журнала. Информация о подписке в разделе Подписка