Инфернальные связи с высочайшим семейством

Опубликовано: 1 октября 2009 г.
Рубрики:

Зануда Сонька, что ж ты задаешьси? Подлец я буду, на тебя упал.

Зима 1947 года. Я на втором курсе ГИТИСа. Зимняя сессия благополучно сдана. Наступают каникулы. Заботливая мама предлагает мне поехать на десять дней в Чкаловскую, подмосковный дом отдыха МИДа. Никаких возражений! И мамина подруга, державшая в своих холеных ручках весь хозяйственно-бытовой комплекс МИДа, куда, наряду со всеми положенными удовольствиями, входили еще и дома отдыха с санаториями данного министерства, принесла для меня путевку. Я отбыла на заслуженный отдых...

Народу в Чкаловской было немного, и целый двухэтажный корпус был отдан в распоряжение студентов знаменитого МИМО (Московского института международных отношений). Меня также поселили в этом корпусе. В те времена представительниц слабой (но очаровательной в своей слабости) половины человечества в этот институт не допускали, и мне дали отдельную комнату с двумя кроватями (!) на втором этаже в мужском царстве.

Студенты МИМО меня заприметили, мы перезнакомились, а в первый же вечер в моей комнате собралась изрядная компания представителей сильной половины уже упоминавшегося человечества. Все расселись на обеих кроватях. Посыпались шутки, анекдоты, забавные истории. Студент по имени Вадим Литвинов взял меня под свое покровительство, дав понять остальным, что место занято. («Мое!» — сказал Евгений грозно»). Он сел со мной рядом, а напротив, на моей кровати, расположилась троица, доминировавшая в кругу собравшихся. Один из них был небольшого роста, в очках, непрерывно сползавших на нос, которые он специфическим жестом сажал обратно на переносицу. Весь его облик не оставлял сомнений в том, что его владелец принадлежит к избранному народу. (Это выглядело странно, так как в МИМО официально, и я бы сказала, демонстративно не принимали евреев. Один мой приятель, будучи в гостях у дочери маршала Гречко, познакомился там с тогдашним замминистра иностранных дел Деканозовым. Они разговорились, и Деканозов, пораженный эрудицией и знанием истории своего собеседника, воскликнул: «Так вам, молодой человек, надо поступать в МИМО!» На что мой приятель ответил: «Дорогу туда мне обрезали через несколько дней после моего рождения»).

Вадим тихо сообщил: «Это Валя Зорин». (В будущем знаменитый политический обозреватель на советском радио и телевидении, бичевавший загнивающий капитализм). Через короткое время, случайно, выяснилось, что я на его счет была права. Валя — никакой не Зорин, а Кипнис, кузен моего друга Мони Кипниса. В 30-х годах их отцов арестовали и расстреляли. Мать Вали вышла замуж за человека по фамилии Зорин. Он усыновил Валю, дал ему свою фамилию и открывающую все дороги запись «русский» в пятом пункте молоткастого и серпастого советского паспорта. Валя был основным рассказчиком в компании. Он знал кучу народа, а также подробности личной жизни знаменитостей.

Рядом с ним сидел другой студент, выглядевший старше других, с несколько одутловатым и, я бы сказала, даже угрюмым лицом. Он молчал, не произнося ни слова, только слабой небрежной улыбкой обнаруживая свой интерес к разговору. Но чем-то это лицо притягивало мое внимание, и чем дольше я на него смотрела, тем все более привлекательным или, точнее, притягательным оно для меня становилось. Наверное, это странное очарование таилось в его насмешливых черных глазах — внимательных и умных, а возможно, и в чем-то ином. «Это Григорий Мороз, — прошептал Вадим. — Муж Светланы Сталиной, теперь уже бывший. Ейный папаша расторг этот брак. Светлану отправили в Ростов-на-Дону, где насильно выдали замуж за Юрия Жданова». Третьим, сидящим рядом с Морозом, был Николай Кучинский. «Друг детства Гриши», — как сказал Вадик.

Когда у рассказчиков иссякли информационные запасы, Гриша неожиданно сказал: «А теперь, кореши, споем для девушки. Я запеваю». И потекла прекрасная одесская песня первых военных лет (или дней?):

Уходят в море наши корабли,
Уходят они ночью в море прямо.
Поговорим за берега твои,
Oй вэй, любимая моя Одесса-мама.

Гриша пел хрипловатым голосом, выразительно, с большим чувством, и от смешных, остроумных одесских песен щемило сердце. После нескольких «нейтральных» номеров, вроде: «Гром прогремел, что Горбачевский погорел, и в Уголовку посылают телеграмму: «Одесса — город переполнутый з ворами, и наступил решительный момент, и заедает уголовный элемент...», «А что за шум сегодня в доме Шнеерсона...» и исполняемой на мотив аргентинского танго «Эль Чоколо» — «Зачем же вам нужна чужая Аргентина? Я расскажу сейчас про нашего раввина...» — пошли блатные песни, сладость и восторг моего сердца с нежного детского возраста. (Лет с трех, мой детский исполнительский репертуар носил откровенно приблатненный характер. На вид я была ангелоподобным ребенком. Неосторожные взрослые, заведя со мной разговор, просили спеть песенку. Я не отказывалась, и из моих невинных уст текло: «Когда я был мальчишка, носил я брюки клеш, /соломенную шляпу, в кармане финский нож./ Я мать свою зарезал, отца свово убил,/ а младшую сестренку в колодце утопил...»; «Как умру я, умру я, похоронят меня? И никто не узнает,/ Где могилка моя...»; «Сижу я в городской тюрьме, сижу и напеваю, а дело мое в городском суде, чем кончится — не знаю...» Мои родители смеялись, а те, у кого было плохо с юмором, спрашивали, знаю ли я какие-нибудь другие песни. Я кивала головой и пела: «Ночью, ночью в знойной Аргентине, под звуки танго шепнула: «Я люблю тебя». Признаний страстных синеокой синьорины, объятий страстных я не забуду никогда...»). С годами запас блатных песен увеличивался, однако многое из того, что пели мои гости, я не знала. Впервые в исполнении Гриши услышала полный текст знаменитой песни «На Дерибасовской открылася пивная, / Там собиралася компания блатная./ Там были девочки Маруся, Оля, Рая, /А с ними Костя Шмаровоз./ Держась за ножку, словно ручку от трамвая...».

Чем дальше дело шло, тем смешнее были куплеты и, в конце концов, я дохохоталась до того, что из глаз у меня потекли слезы, смывая тушь с ресниц и заливая лицо черными потоками. Вадим взял меня под руку и повел умываться...

После краткого перерыва песнопения продолжились. Гриша смотрел на меня прищурившись, а я на него — широко открытыми глазами, полными восторга. А между нами метались искры, сообщавшие нам обоим, что мы — «свои» люди.

Посиделки с песнями и смехом продолжались все десять дней. Когда прощались, Вадим сказал мне: «Ты думаешь, никто не видел, что вы с Гришей друг другу нравитесь? Но он порядочный парень и никогда не пойдет на то, чтобы хоть на один градус повысить температуру ваших отношений». «А ты думаешь, что я этого не понимаю и не знаю, где для меня закончатся более теплые отношения с ним», — сказала я Вадиму...

Тем не менее, в Москве мы с Гришей постоянно перезванивались, реже встречались, и наша дружба, замешанная на взаимном доверии и симпатии, продолжалась...

Гриша окончил МИМО, защитил кандидатскую, потом докторскую. Я же после ГИТИСа попала на Всесоюзное радио, откуда к тому времени «вычистили» всех «безродных космополитов» — талантливых, опытных, а меня — «бедную еврейскую девушку», взяли писать «скрипты» для музыкальных передач. Такова сермяжная ирония советской жизни. И Гриша, и я были заняты, отчего наши перезванивания стали редкими, встречи и вовсе случайными...

В конце лета 1952 года — не помню почему и как — я очутилась в парке ЦДСА на теннисных кортах, где тогда сражались советские мастера ракетки. Там ко мне подошел Коля Кучинский, которого я не видела и не слышала с той зимы в Чкаловской. Мы обрадовались, вспомнили прекрасные каникулы, а когда закончились «матчи», Коля пошел провожать меня домой. Он стал звонить мне, приглашал прийти на корты «побросаться мячами». (На моем уровне на большее я претендовать не могла). Но Коля меня не заинтересовал ни тогда зимой, ни теперь летом. Парочку раз я с ним встретилась, не испытав от этого никакой радости. Вскоре я уехала на месяц на юг и была уверена, что за это время Кучинский потеряет ко мне всякий интерес.

Через несколько дней после моего возвращения домой, мне позвонил Мороз (по-моему, к тому времени уже «Морозов», но не уверена). Он спросил, правда ли, что я встречаюсь с Кучинским. Я ему рассказала все, как было. В ответ Гриша поведал мне о Коле прямо-таки страшные вещи. «Подожди, — прервала я его, — он же твой друг детства». «Да, я считал его другом. Хоть и поздно, но обнаружилось, что он подонок и подлец». Короче, Гриша просил меня, ради моего же благополучия, порвать с Кучинским все связи и не при каких обстоятельствах не соглашаться с ним увидеться. Я обещала.

Назавтра позвонил уже сам Кучинский и снова стал зазывать меня с ним увидеться, ну хотя бы, прийти на корты поиграть в теннис. Я ответила, что постараюсь. Но, на самом деле, никуда идти не собиралась. На другой день снова раздался звонок. Мне показалось, что это был опять Коля. Я извинилась, что не пришла на корты, добавив: «Когда-нибудь в другой раз». Тут я услышала: «Как же ты можешь? Я тебе все объяснил про Кучинского, а ты с ним разговариваешь и договариваешься о свидании». «Гриша!» — в изумлении вскричала я. «Да, Гриша, — сказал он, — и я не прощу тебе твоего предательства». Я стала объяснять ему, что никакого «предательства» нет, что я не собиралась встречаться с Кучинским. Просто, не любя грубые разрывы и громогласные заявления, хотела все спустить на тормозах. Но Гриша не стал меня слушать и повесил трубку...

Так, по недоразумению, рухнула наша пятилетняя дружба. Мы иногда все же натыкались друг на друга при разных обстоятельствах. Гриша всегда был со мной подчеркнуто холоден.

Интересно, что резкий и несправедливый разрыв Гриши со мною никак не снизил моего высокого мнения о нем и не приглушил мое уважение и мою глубокую симпатию к нему....

 

Часы пока идут и маятник качается,
и стрелочки бегут, и все,
                                          как полагается,
Но механизм у них плохого сорта,
часы скрипят, пружина стерта.
Починка не нужна,
                          прислушайтесь к часам!
Их просто нужно выбросить как хлам!
 
А все из-за этих мерзких евреев!..

 После Чкаловской приятельские отношения я, кроме, как с Гришей, сохраняла только с Вадимом Литвиновым. Понимая, что ему со мной в личном плане ничего не светит, он, тем не менее, продолжал звонить, приходить ко мне, звать меня к себе в гости на «мальчишники», на которых, кроме меня, не бывало ни одной особы женского рода. Иногда он приводил ко мне своих приятелей (все — высокопоставленные дети). Чаще других моим гостем был Женя, сын маршала Соколовского. Однажды Вадим позвонил и спросил, свободна ли я вечером и, получив положительный ответ, попросил разрешения прийти посидеть у меня с Соколовским и еще с одним их другом. Честно говоря, мне не очень этого хотелось. Застолья с Вадимом и его друзьями были для меня не сильно увлекательными, но и отказать было неудобно.

Вечером пришли: Вадим, Женя и какой-то мужчина лет на десять всех нас старше. Они принесли бутылку грузинского сухого вина и бутылку Петровской водки. Я накрыла стол, поставив все, что в доме было. Мы втроем пили вино, ели, разговаривали, новый же гость налегал на водку, молча наливал себе рюмку за рюмкой. Я, стараясь не въедаться глазами, разглядывала его. Был он не то коренастый, не то полноватый, лицо грубое, вроде бы нетронутое ни воспитанием, ни образованием. Короткие волосы то ли рыжеватые, то ли пегие, в беспорядке раскиданы по голове. Пиджачок на нем выглядел своеобразным хранителем воспоминаний о былой элегантности, а теперь смотрелся маловатым, кургузым. Нет, таких людей среди друзей Вадима я не встречала.

По-моему, он был уже «хорош», и я с некоторым страхом ожидала, что же будет дальше. Внезапно он отодвинул от себя бутылку с остатком горячительного напитка и обратился ко мне: «Вы, уважаемая, когда-нибудь слыхали про евреев?» Я не отвечала, Вадим и Женя сидели как ошпаренные, не поднимая глаз. «Ух, какие же это мерзкие твари! Как тараканы. Сколько их ни мори, ни трави, ни убивай, а оглянешься, они снова тут, в том же количестве». Дальше он с энтузиазмом развивал эту мысль и, наконец, замолк.

Повисла напряженная пауза, которую я сломала, проговорив: «С удовольствием разделила бы вашу брезгливую ненависть к евреям, но не могу. Сама — еврейка». Он оторопело вперился в меня: «Вы совсем не похожи...». «Это неважно на кого я похожа, важно то, что я не желаю, чтобы в моем доме за моим столом высказывались гадости про евреев. И я не хочу, чтобы те, кто ненавидят евреев, находились в моем доме». Гость побледнел и, вроде, сразу протрезвел. Он тяжело поднялся, пошел к вешалке. Соколовский побежал за ним. Вадим оставался сидеть со мной за столом...

«Ну, ты даешь!.. Это же Василий Сталин...» — сказал он. Я замерла, на несколько мгновений превратившись в восковую фигуру. А придя в себя, сказала Вадиму: «Во-первых, я не знала, что этот мужик — Василий Сталин. Во-вторых, я тебя не просила приводить его в мой дом и знакомить меня с ним. А в-третьих, даже, если бы я знала, кто он такой, я бы его все равно выгнала. Не вожу дружбу с антисемитами». Вадим со мной не спорил. Он еще посидел. К обсуждению случившегося мы не возвращались ни в этот вечер, ни никогда потом.

Вадим продолжал мне звонить, приходить, но уже без друзей... А время — тогда это было страшное время — все равно продвигалось вперед. (Куда ж ему деться?) И вдруг, Вадим исчез. Я несколько раз звонила ему. Незнакомый мне голос отвечал, что его нет... Все. Пропал, как не был...

Но у меня существовал еще один канал связи с Вадиком — моя учительница по музыке Екатерина Самойловна Хаймовская, заменившая Раису Борисовну Гисину, замечательную и горячо любимую мою первую учительницу по музыке, неожиданно, к моему большому горю, покинувшую этот мир. Я тогда поделилась с Вадимом, что теперь мне не с кем будет заниматься музыкой, а он посоветовал пригласить знакомую его семьи — пианистку, окончившую Московскую консерваторию, Катю Хаймовскую.

Екатерина Самойловна очередной раз пришла на урок, и я спросила: «Что случилось с Вадимом?» Она смутилась, но ответила: «Он — в тюрьме. Уже состоялся суд. Он получил десять лет». «За что?» — вскрикнула я. «За изнасилование». Боже, как это слово не подходило к Вадиму — такому мягкому, чуткому... Да и какая у него была нужда кого-то насиловать? Он был красивый, высокий, стройный. Девицы на него вешались...

Наступил март 1953-го года. Бессмертный вождь взял да превратился в безжизненный труп. По естественным ли причинам он откинул копыта, или кто-то ему помог, мы уже никогда не узнаем, да и не так это важно. Как было написано в одной советской газете в начале 30-х годов, «важен факт, а не реклама».

Вскоре после этого великого и радостного события позвонил... Вадим! «Вадик! — закричала я. — Откуда ты?» «Из дома» «А когда придешь ко мне?» «Когда прикажешь».

Он пришел. За время своего отсутствия он изменился. Постарел, если так можно сказать о человеке 26-ти лет. Мягкое лицо его погрубело. Голос стал глуховатым. Он рассказал, как все произошло.

Василий Сталин сдружился с компанией Вадима, состоявшей из отпрысков важных отцов. Он участвовал в вечеринках, которые, как правило, заканчивались на чьей-нибудь даче, где было можно (или даже нужно) «пить, гулять и девочек целовать». Василий уже безудержно пьянствовал. Занимая пост командующего ВВС Московского военного округа, по неделям не появлялся в своей конторе, чем нажил много влиятельных врагов, задумавших убрать его, предъявив папаше неопровержимый компромат. Кто-то предложил совершить налет на очередную дачу, где джентльмены, в том числе и генерал Василий Сталин, заночуют с девицами. Предложено — сделано. Однажды ночью на дачу заявилась милиция и всех, невзирая на лица, увезли. Василия тут же отпустили, а остальных заперли в камере предварительного заключения. Девиц сразу взяли в оборот, потребовав, чтобы они подписали сфабрикованные заявления, что их, дескать, изнасиловали. Девки заревели и стали клясться, что их никто не насиловал. Они давно знают этих парней и не первый раз, по взаимному согласию, проводили с ними ночь. Их выслушали, после чего им сказали, что если они не подпишут заявлений об изнасиловании, их всех вышлют из Москвы за проституцию. У девиц не нашлось иного выхода, и они подписывали все, что им подсовывали.

С этими документами заинтересованные лица поехали к вождю. Он прочитал все и сказал, что Василия привязывать к этому делу не стоит (сын только лишился всех своих должностей). Но всех остальных (сыновей его близких соратников) наш добрый вождь велел наказать по всей строгости закона. Как верховная власть приказала, так и сделали.

«На суде, — говорил Вадим, — девицы давали показания по бумажке, а когда объявили приговор — всем нам по десять лет, они заревели в голос и стали просить у нас прощения».

Вскоре после того, как Сталин сыграл в ящик, всю компанию освободили и реабилитировали с формулировкой: «за отсутствием в их действиях состава преступления»

«Как же вам всем повезло! — воскликнула я. — А живи он дольше, вы бы так и сгнили в лагерях!» Лицо у Вадима стало еще более грустным: «Кто бы спорил? Но знаешь, есть много неприятного. Некоторые не верят в нашу невиновность. При нас молчат, а за спиной, высказываются: «Что-то не так, что-то все же было». Они все еще убеждены, что в нашей стране людей за просто так не сажают. Это очень больно, когда на тебя продолжают вешать то, чего не было и не могло быть». «Вадик, — сказала я, — плевать тебе на этих идиотов. Я вот верю каждому твоему слову и точно знаю: ты и твои друзья ни в чем не виноваты. Вернее, виноваты вы в одном: в том, что всесильному вождю хотелось кушать...». Я подошла к Вадиму и поцеловала его, в первый раз за шесть лет нашей дружбы.

Такова История, «та самая, которая ни слова, ни полслова не соврет...»