Авдотья и Николай. Инсценировка по повести "Дело о деньгах. Из тайных записок Авдотьи Панаевой"

Опубликовано: 8 июля 2025 г.
Рубрики:

Не так давно наш маленький зум-театр ЧАЙКА, существующий при журнале с одноименным названием, выпустил очередной спектакль "Авдотья и Николай" - о мучительной любви поэта Николая Некрасова и жены его друга и компаньона Ивана Панаева - Авдотьи Панаевой. Инсценировка была сделана мною на основе моей повести "Дело о деньгах. Из тайных записок Авдотьи Панаевой". Из всей повести, в которой несколько сюжетных линий и много героев, я отобрала только линию Панаевой и Некрасова. В инсценировке присутствует и кусочек из рассказа "Ночной дилижанс", где история взаимоотношений героев рассказана с позиции мужчины. Мне показалось интересным столкнуть эти две позиции, диаметрально противоположные. Для чего и для кого эта публикация? Во-первых, для театральных коллективов, которые заинтересуются ею для постановки, а во-вторых, для зрителей, которые захотят сравнить текст и его воплощение в нашем зум-спектакле. 

 Ирина Чайковская

 

Ведущий: Друзья, сейчас мы расскажем вам о судьбе двух неординарных людей, Его и ЕЕ, Николая Некрасова и Авдотьи Панаевой. Мы не будем говорить, какой Некрасов был прекрасный поэт и как Панаева помогала ему в работе над лучшим российским журналом той эпохи «Современником». Мы расскажем об их любви. Они не состояли в браке, но их связывали долгие годы совместной жизни - часто мучительной и ранящей. Оба со взрывными характерами, со шлейфом страдания в прошлом – они терзали друг друга. И женщина чаще, чем он, чувствовала себя несправедливо обиженной, страдающей, презираемой обществом... В итоге они расстались.

Каждый пошел своей дорогой. Авдотья Панаева вышла замуж за молодого сотрудника редакции и в 46 лет родила девочку. Некрасов тяжело болел и на краю могилы тоже женился... Но за три года до смерти он написал три элегии – она их не видела, хотя они написаны были о ней и для нее. Одну из этих элегий я вам сейчас прочитаю:

 

Бьется сердце беспокойное,

 Отуманились глаза.

 Дуновенье страсти знойное

 Налетело как гроза.

 

Вспоминаю очи ясные

Дальней странницы моей,

Повторяю стансы страстные,

Что сложил когда-то ей.

 

 Я зову ее, желанную:

«Улетим с тобою вновь

В ту страну обетованную,

Где венчала нас любовь!

 

Розы там цветут душистые,

Там лазурней небеса,

 Соловьи там голосистее,

 Густолиственней леса...»

 

С-Петербург, 1874

 

Часть 1

 

Такого сердечного смеха,

И песни, и пляски такой

За деньги не купишь...

Николай Некрасов

 

 

Панаева. Был Некрасов человеком не то, чтобы неверным, но вечно сомневающимся, мнительным, колеблющимся. Когда Панаев умер, все вокруг ждали, и я, грешным делом, тоже ждала, что Некрасов на мне женится. Но этого не случилось. Некрасов чего-то испугался. Сидел в мужчинах того времени, особенно в тех, кто дворянских кровей, страх перед женитьбой. Николай Гаврилович и Добролюбов хорошо это видели и высмеяли в своих писаниях. Некрасов недаром дружил с Тургеневым, еще одним вечным холостяком, греющимся у чужого огня. Я думаю, основной страх у Некрасова был связан с определенностью положения женатого мужчины. Этой определенности он боялся, желал оставаться свободным в своих холостых привычках: девки, клуб, крупная игра. Что ж, как говорится, Бог ему судья. Когда умирающий он встал под венец с этой своей Феклой, взятой им из «заведения», ничего уже этот шаг не решал, ни к чему его не обязывал. А Фекле – Зине как он ее называл – ни полушки от того не перепало, все что осталось, поделили его родственнички.

С Некрасовым я познакомилась года через три после замужества. Брак наш уже тогда, в самом начале, являл печальную картину. Панаев тяготился всяческими узами и рвался прочь от домашнего очага и его олицетворения – жены.

Любила ли я Некрасова? После очень долгой и изнурительной осады сдалась, приняла его условия, согласилась быть с ним, все делала для его комфорта, вела хозяйство, ведала редакцией, кормила сотрудников, устраивала редакционные обеды и банкеты для цензоров и сановных покровителей Журнала, но любила ли?

Кажется, не создан он был, чтобы женщина его любила, чтобы желала; жалела – да, особенно в те годы, когда он только входил в литературу, бледный, нескладный, говоривший с натугой из-за вечно больного горла, с мелкими невыразительными чертами лица, запавшими глазами, рано облысевший. Только и было в этом сером лице – белые ровные зубы.

Казалось странным, что они такие белые и ровные, словно одолжены у другого человека. «Но и зубами своими не удержал я тебя». Да, не удержал. Хотел ли удержать? Если бы хотел, вел бы себя по-другому. Воли и упорства было ему не занимать.

Тяжелые жизненные обстоятельства укрепили его волю, воспитали практические свойства ума и привычку находить выход из всех положений, но они же взрастили характер сумрачный, закрытый, неврастенический, с лежащими на дне души темными исступленными страстями. Как тяжело было находиться в его обществе, как порой сам он был себе в тягость! Думаю, что и его дружба с Панаевым порождена была тягой к человеку легкому, остроумному и в, то же время, с добрым отзывчивым сердцем. Страшные образы прошлого, призраки нищеты, голода требовали вытеснения, отсюда его азартная игра, огромные проигрыши – за игрой он забывался. Если бы ни играл, точно бы начал пить.

Говорил ли он мне тогда о своей любви? Нет, никогда. Да и странно было бы в той ситуации – начинающий литератор, журналист, едва выбившийся из нищеты и полного ничтожества, работник библиографического отдела журнала Краевского, к тому же ближайший приятель Панаева, его компаньон по посещениям театра и злачных мест Петербурга... на что мог он надеяться?

Взгляды? О, взгляды его я замечала, косвенные, быстрые. Взгляды человека словно ослепленного, взглянет – и отвернется, будто дольше не в состоянии смотреть. Или, бывало, смотрит, смотрит, пристально, без слов, не может оторваться. Это когда думает, что я не вижу, что занята другими. Но какая женщина не видит, кто и как на нее смотрит! И какой это не приятно! Но я не кокетка, заглядывались на меня многие, так что большого значения взглядам этим я не придавала. До одного случая. Было это, однако, уже года через три после нашего первого знакомства.

Панаев (прибегает возбужденный). Душенька, у Некрасова сегодня праздник: Белинский похвалил его стихи. Сам Белинский! (показывает журнал) Вот это стихотворение - «В дороге». Можешь себе представить: перед всей редакцией «Отечественных записок» назвал «Истинным поэтом». Это стоит шампанского. Я уже заказал. Какие стихи, какие стихи, как живописно выписан разговор барина с ямщиком. (появляется Некрасов). Коля, вижу ты еще не в себе. Ну и естественно: наш Виссарион редко ошибается в прогнозе; ты далеко пойдешь. (прокашливается, берет журнал) Вот я сейчас постараюсь вам представить, так сказать, на голоса. Николай Некрасов. В дороге. Только сначала давайте наполним бокалы и выпьем за будущего великого поэта (пьет). Ну, я начинаю (читает, стараясь сыграть барина и мужика).

 

 Скучно? скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Песню, что
 ли, приятель, запой
Про рекрутский набор и
 разлуку;
Небылицей какой посмеши
Или, что ты
 видал, расскажи, —
Буду, братец, за
 все благодарен.

«Самому мне невесело, барин:
Сокрушила злодейка жена!

 

 Панаева. Я смотрела на Некрасова. С ним что-то делалось. Он на меня не глядел, но я чувствовала, что мое присутствие на него действует.

Некрасов. Довольно, Иван, дай я прочту.

Панаев. Ты? Как хочешь... Мне казалось... (протягивает книжку журнала) Читай, если считаешь, если думаешь...

Некрасов. (отклоняет книжку) Нет, не это, я недавно другое написал. Хочу прочитать для Авдотьи Яковлевны.

Панаева. И он впервые за все время на меня посмотрел. Теперь он был уже не бледен, а красен. И глядел прямо на меня, не отрываясь. И потом тихо и как-то очень просто спросил: Некрасов. Что ты жадно глядишь на дорогу?

Панаева. Помню, я даже хотела что-то ему ответить. Но он продолжал:

Некрасов. В стороне от веселых подруг. Знать, забило сердечко тревогу – все лицо твое вспыхнуло вдруг.

Панаева. В этот момент мое лицо точно вспыхнуло. А он, не отворачиваясь и глядя в упор, продолжал уже чуть громче – голосом, в котором жила страсть.

Некрасов. На тебя заглядеться не диво, полюбить тебя всякий не прочь. Вьется алая лента игриво в волосах твоих, черных как ночь.

Панаева. Помню, я как загипнотизированная, дотронулась до волос, на которые часто повязывала алую ленту, в этот раз ленты не было. Я отдернула руку и оглянулась – Панаев смотрел то на меня, то на Некрасова, рот его был полуоткрыт, он словно силился что-то произнести. А царапающий душу, хрипловатый голос опять обращался прямо ко мне.

Некрасов. Сквозь румянец щеки твоей смуглой пробивается легкий пушок. Из-под брови твоей полукруглой смотрит бойко лукавый глазок.

Взгляд один чернобровой дикарки, полный чар, зажигающих кровь, старика разорит на подарки, в сердце юноши кинет любовь.

Панаева. Голова моя кружилась то ли от шампанского, то ли от чего-то еще, я схватилась за спинку стула и перевела дыхание.

Некрасов. Поживешь и попразднуешь вволю, будет жизнь и полна, и легка.

 Панаева. Внезапно чтение оборвалось. Некрасов замолчал.

Панаев. Что же ты, Николай? Читай дальше!

Некрасов. Дальше не стоит. Конец мне не удался.

Панаева. Он вынул из кармана сморщенный несвежий платок и стал вытирать красное вспотевшее лицо. Он не смотрел ни на меня, ни на Панаева.

Через четверть часа оба они уехали по своим делам. Панаев, как всегда, вернулся заполночь, когда я уже спала. Утром за чаем, просматривая газету, он небрежно бросил:

Панаев. Некрасов вчера был странен, не правда ли? Мне даже подумалось, уж не влюблен ли он в тебя, душенька! (уткнулся в газету). Однако, политические новости снова весьма тревожные...

 

***

 Панаева. Было еще одно сильное впечатление: наша совместная –втроем– поездка в Казанское имение братьев Толстых накануне начала издания «Современника».

Приезд к Толстым был связан с денежными делами. Давно уже у Панаева и Некрасова зародилась мысль издавать свой журнал. Толстые обещали им помочь деньгами. День наш у Толстых проходил очень приятно. Хозяева работали, мы же наслаждались летом и отдыхом. Утром после чаю все разбредались кто куда. Панаев гулял, оглядывая окрестности, чего был большим любителем, Некрасов спозаранку уходил на охоту с Толубеем, а я шла к небольшой речушке, одному из волжских притоков, купалась и пробовала удить рыбу.

Панаева. Некрасов, не поможете советом?

Некрасов. Весь к услугам, Авдотья Яковлевна.

Панаева. Вы, конечно, не рыбак, а охотник, но все ж волжанин, значит, что-то должны понимать в рыбной ловле. Не идет она у меня. Хотя бы одна рыбка поймалась, хоть один тощенький пескарик!

Некрасов. Вот правильно пескарика помянули. Мне как раз третьего дня Карпуша-рыбак встретился – тащит полное ведерко пескарей. Спрашиваю: где наловил? А он показывает: видите островок? Вот там, по-за стреженью, тихое есть местечко, самый что ни на есть пескариный рай. Давайте я вас завтра туда сопровожу.

Панаева. На другой день, спозаранок, мы отправились.

Достигнув середины реки, мы попали на крутящуюся быстрину, но Некрасов умело справлялся с лодкой, греб невозмутимо и спокойно, как истый волжанин, в полном молчании, иногда словно случайно на меня взглядывая. Я чувствовала его взгляды, но на него не глядела, увлеченная видом живописного маленького островка, к которому мы приближались. Вдруг мне послышалось, что кто-то рядом запел, я оглянулась на Некрасова. Почти не раскрывая рта, задыхаясь, он выдавливал из себя мелодию.

Некрасов (скандирует в такт веслам) Из-за острова на стрежень на простор речной волны... Выплывали расписные красногрудые челны...

Панаева. Все точно совпадало – мы плыли на лодке ввиду острова, только что мы миновали речную стрежень, не хватало лишь Стеньки да персидской княжны.

(со смехом) Некрасов, да вы прекрасно поете!

 Некрасов. Видно, вам не очень понравилось мое пение, Авдотья Яковлевна, вы меня перебили на самом интересном месте.

Панаева. Это когда Стенька бросил персиянку в набежавшую волну?

Некрасов. Именно так.

Панаева. До берега оставалось совсем недалеко, но лодку относило. Не успела я оглянуться, как Некрасов сгреб меня своими сильными большими руками в охапку и, ступая по воде, перенес на берег.

Панаева. Некрасов, вы меня до смерти испугали, я решила, что вы сейчас бросите меня в набежавшую волну. Я говорила со смехом, но щеки мои пылали. Тело мое еще ощущало жар его рук.

Некрасов. Я, если хотите знать, сам бы в воду бросился из-за вас.

Панаева. Из-за меня?

Некрасов. Да что ж вы не видите, что я в вас влюблен без памяти, как мальчишка, пятый год!

Панаева. И готовы броситься в воду?

Некрасов. Готов, если не полюбите.

Панаева. На обратном пути вам представится случай.

Удили мы молча, наловили целое ведерко пескарей, что в другое время меня бы порадовало, сейчас же я пребывала в замешательстве. Я не знала, как себя вести.

Свести все к шутке? Но Некрасов был серьезен, он хотел ответа. Какой ответ могла ему дать я, мужняя жена? Из головы не шли слова Татьяны – «но я другому отдана, я буду век ему верна». Но вот совсем недавно в «Отечественных записках» читала я статьи Белинского о Пушкине. Белинский Татьяну не одобрял, в ее ответе Онегину видел страх светской дамы за свое доброе имя.

В наше время, когда законодательницей нравов стала Жорж Занд с ее проповедью свободы брака, ответ Татьяны можно было счесть порождением Домостроя. Татьяна мужа не любила, она любила Онегина, а я? Сердце мое принадлежало Ване. Так ли? Почему же оно так всколыхнулось, когда Некрасов схватил меня своими большими сильными руками? Мне было 26 лет, Некрасову годом меньше, мы оба находились в том возрасте, когда люди живут уже не столько чувствами, сколько рассудком, как говорил Мочалов–Гамлет.

Но чувства мои были смолоду не растрачены: Панаев не нуждался ни в моей нежности, ни в моих ласках, их заменяли ему дружеские пирушки и ласки продажных красоток. Непритворное чувство Некрасова, выражаемое столь прямо и простодушно, не могло ни тронуть и более искушенное женское сердце. Мое же было младенчески неразвитым.

Когда ведерко наполнилось пескарями и подошло время покинуть чудный зеленый островок, признаюсь, я села в лодку со смущенной душой, хотя виду не подавала. На середине реки, где крутился водоворот, Некрасов вдруг бросил весла на дно лодки.

Некрасов. Авдотья Яковлевна, княжна вы моя персидская, решите мою судьбу. Или будете со мной, или мне в реку.

Панаева. И он сделал движение, будто хотел выпрыгнуть из лодки. Лодка, предоставленная течению, крутилась и с минуты на минуту должна была перевернуться.

Панаева. Некрасов, гребите, или мы вместе утонем, – я схватила весло и оттолкнулась от бурлящей воды, Некрасов также начал грести вторым веслом, мы миновали опасное место. Когда до берега осталось всего-ничего, я выпрыгнула из лодки в воду; к счастью, дно в этом месте было ровное, без ям.

В мокром, липнущем к ногам платье вышла на берег и, оглянувшись на стоящего в лодке Некрасова, помахала ему рукой.

***

 

Панаева. Наутро Некрасов должен был ехать в Петербург – договариваться с Плетневым об аренде «Современника.           

После вечернего чая Панаев и братья Толстые отправились к цыганам, разбившим свой табор на речном берегу неподалеку от нашей деревеньки. Некрасов с ними ехать не захотел и предложил мне прогуляться. Я не отказалась. Мы вышли к реке и свернули к ее берегу, вдоль которого, над кручей, тянулся редкий березняк. Вокруг под легким ветерком шелестели березки, внизу под обрывом река несла свои спокойные воды. Спокойные ли? Вон там, в средине течения, возле крошечного островка, бурлила и дробилась о камни быстрина.

Некрасов растянулся на траве. Сорвав в траве ромашку, принялся обрывать ее лепестки, шевеля губами. Когда оборвал последний, со значением взглянул на меня и сказал утвердительно, словно геометр, уверенный в доказательстве:

Некрасов. Вы меня любите.

Панаева. (со смехом) Да?

Некрасов. Не смейтесь, даже если сейчас не любите, – полюбите обязательно. Я сумею завоевать ваше сердце (пауза).

К тому же, у вас просто нет иного выхода, неужели вы предпочтете быть женой человека, к вам совершенно равнодушного? (нужно показать лицо Панаевой, ее реакцию)

Прошу прощения, если нечаянно вас обидел, я люблю Ивана, мы с ним друзья, но только слепой не увидит, что он, что вы... (пауза, другим тоном).

Евдокия, Дуня, поверьте мне, я вас не обману. Всю жизнь, всю мою несчастную жизнь был я одинок, не пригрет, не обласкан. Всю жизнь озирался вокруг – искал такую, какой была матушка, горячее любящее сердце, – и не находил. И как в первый раз вас увидел – прошило меня словно иглой: она. Вы – княжна моя персидская, вы – моя муза. Клянусь, вы не пожалеете, если пойдете со мной. Мне всего 25 лет, я еще молод, будете вы рядом – много чего смогу: сделаю «Современник» лучшим российским журналом, поэму напишу – что там Лермонтов! Не смейтесь, во мне ведь и вправду силы гнездятся громадные. Если пойдете со мной, и мои силы к жизни вызовете, да и своим найдете применение. Сколько дела для вас найдется! Будете помогать, делить труды, чтобы не пропадали в бездействии ни ум ваш, ни ваша деловитость, ни сердечная отзывчивость. Полюбите меня – и я открою перед вами новые дороги, новые берега, – он взмахнул рукой, словно за этой раскинувшейся перед нами речкой видел берега какой-то другой реки, мною не виданной. Быстро на меня взглянув и перехватив мой полный сомнения взгляд, закончил почти умоляюще:

Пожалуйста, не глядите так насмешливо! Не нужно иронии. Лучше пока ничего не говорите. Подумайте. Завтра я еду в Петербург. Там решится судьба «Современника». Пусть там решится и моя судьба. Прошу вас, напишите мне туда только одно слово – да или нет.

***

Интермеццо

 

Панаева. Возвращались домой, когда уже опускался вечер, солнце садилось, но небо было по-прежнему светлым, в легких перышках облаков. На подходе к усадьбе, услышали мы поющие детские голоса – это крестьянские дети играли на большой поляне, отделяющей усадьбу от реки и деревеньки. Мы подошли поближе. Игра была мне хорошо знакома: две цепочки детей шли встречу друг другу и пели каждая в свой черед.

 

– Бояре, а мы к вам пришли, молодые, а мы к вам пришли.

– Бояре, вы зачем пришли? Молодые, вы зачем пришли?

– Бояре, мы невесту выбирать, молодые, мы невесту выбирать.

– Бояре, а котора вам мила, молодые, а котора вам мила?

– Бояре, нам вот эта мила, молодые, нам вот эта мила.

– Бояре, она дурочка у нас, молодые, она дурочка у нас.

– Бояре, а мы плеточкой ее, молодые, а мы плеточкой ее...

 

Девочка, которую хотела взять к себе в невесты правая цепочка, была уже точно невеста – высокая, статная, полногрудая, со светлой косой. Она сильно отличалась ростом и сложением от соседствующей с нею мелкоты. Мы с Некрасовым остановились неподалеку от играющих, следя за происходящим. Девушка весело улыбалась и беспрестанно оглядывалась по сторонам, словно кого-то отыскивая. При громком крике: «Зинка, беги!» под свист и гогот ребятни бросилась она бежать по направлению к правой цепочке. Вырваться ей удалось почти сразу, хотя сопливая мелкота хватала ее за руки и пыталась подставить подножку, – девчушка с редким проворством освободилась от хватающих ее ручонок и кинулась прочь. Правую цепочку составляли такие же мелкие ребятишки, как и левую, за исключением одного паренька. Он был под стать Зинке, может, чуть ее помладше, чернявый, темноглазый, вертлявый, с косыми скулами.

– Муха, держи ее, – раздались голоса, я поняла, что Мухой звали чернявого подростка. Зинка бежала не к нему, а левее, туда, где всякий определил бы слабое место цепочки – две маленьких похожих как две капли воды девочки, крепко сцепивших ладошки, с выражением ужаса на смазливых загорелых личиках.              

Крупная Зинка вихрем пронеслась между ними, без труда разомкнув детские ручонки. Вся ребятня из двух цепочек бросилась вдогонку за Зинкой, ближе всех к ней был Муха. Мы с Некрасовым, подстегиваемые любопытством, двинулись следом за детьми – в направлении усадьбы. Зинка бежала как молодая упругая козочка, следом вихрем-скакуном мчался Муха. Большая часть детишек разбежалась кто куда, остальные присоединились к деревенским бабам и молодым мужикам, пришедшим на гулянку под окна барского дома и ставшим невольными зрителями детской игры. Отовсюду на все голоса неслось: «Держи, держи ее, малец» и «Зинка, не давайся, беги».

Все разрешилось неожиданно – Зинка, не успевшая даже ойкнуть, на всем бегу оказалась в объятиях вышедшего ей навстречу с раскинутыми руками молодого ладного мужика. В одной руке мужик нес домру, другой схватил девушку за плечо и заставил остановиться, а потом с силой наклонил к себе и поцеловал в губы. Бабы ахнули, мужики загоготали, какая-то старуха истошно завопила: «Симка, бес проклятый, ты че у свово собственного парня невесту корогодишь?» Раскрасневшаяся Зинка змейкой выскользнула из-под Симкиной руки - и только ее и видели.

Мы с Некрасовым поспешили войти в дом.

Некрасов пошел собирать вещи, я накинула шаль, села у окна с вышиваньем, то и дело взглядывая на улицу – на площадке перед домом начиналась деревенская гулянка.

Становилось темно, и мне, в отсутствии хозяев, пришлось приказать зажечь газовые фонари перед фасадом. Я же сидела в темноте. До слуха моего донеслась плясовая, которую дружно затянули бабы. Несколько баб и мужиков, среди них Симка со своей домрой, выскочили в круг. Задорный женский голос громко позвал: «Зинка, подь сюды, чего спряталась?»

В кружке света появилась Зинка, в накинутом на голые плечики цветастом платке; вокруг нее заплясал, запрыгал вприсядку мужичок с домрой. «Вдоль да по речке вдоль да по Казанке, – гремел бабий хор, – серый селезень плывет. Вдоль да по бережку, вдоль да по крутому добрый молодец идет». Веселый мотив затягивал. Я задернула занавеску на окне, сняла с плеч шаль и прошлась по темной гостиной в такт доносившейся песне (танец с шалью).


Сам он со кудрями,
Сам он со русыми
Разговаривает:
«Кому мои кудри,
Кому мои русы
Достанутся расчесать?»

 

Вся моя неприкаянная жизнь с Панаевым, вся моя печаль-тоска, накопленная за годы замужества, все, казалось, вылилось в эту мою одинокую пляску.

 

Доставались кудри, доставались русы

Красной девице чесать,

Уж она и чешет, уж она и гладит,

Волос к волосу кладет.

 

Ох, Ваня, не мне досталось чесать твои кудри. Моя ли в том вина?

Опомнилась я, только когда увидела перед собою старика Антона с масляной лампой в руках. Гостиная осветилась, на старинных деревянных часах, висящих на стене передо мною, было почти девять вечера. Как долго тянулся этот летний день! Я спросила Антона, вынесли ли на двор обычное угощенье для крестьян, выставляемое помещиками, – водку для мужиков, орешки и сласти для баб. Он отвечал: «А как же, боярыня вы наша, все вынесено, даром что хозяев нет, распоряжение от их дадено.

Я прислушалась: звуки гулянки затихали, не слышно было уже ни Симкиной домры, ни бабьего хора. Занудливый пьяный мужской голос за окном повторял беспрестанно одно и то ж: «Эй, Муха, тащи его. Слышь, Муха, тащи его, ты чего? Тащи, говорю! Твой батька, не мой».

***

 

 Некрасов. Авдотья Яковлевна, можно к вам?

 Панаева. Я подняла голову – в дверях стоял Некрасов. Мне показалось, что еще минута – и он бросится ко мне и поцелует в губы, как Симка Зинку, но самое страшное было то, что я не смогу, не захочу ему противиться.

Панаева. Нельзя, Некрасов! Ко мне нельзя. Вы же сами сказали, что я должна подумать. Вот я и думаю. Идите спать – завтра вам вставать рано. Спокойной ночи.

Некрасов. Какая уж тут спокойная ночь, Авдотья Яковлевна! Но думаю, что и вам сегодня не до сна будет.

Панаева. Панаев и хозяева вернулись от цыган в два часа ночи. Все это время я сидела в гостиной, то и дело взглядывая на стенные часы. Проходя через гостиную на не слишком твердых ногах, Панаев остановился передо мной в удивлении.

Панаев. Что, Дуня, не спится? Боюсь, что и я не засну. Эти цыгане, и особенно таборные цыганки, в них есть какая-то особая магия. Одна мне гадала и, представь, сказала, что на этих днях должна решиться моя судьба. (пауза) Я уверен, что это связано с «Современником». (неожиданно повернулся к жене) А ты, Дуня, что об этом думаешь?»

Панаева. Спокойной ночи, Жан. Это, конечно, связано с «Современником».

Успокоенный, он отправился в спальню. А я подумала, что в последнее время его густые русые кудри заметно поредели.

 

 Ведущий: Часть II

 

 

Заглуши эту музыку злобы!

Чтоб душа ощутила покой...

Николай Некрасов

 

Панаева. Какая-то звуковая галлюцинация преследует меня всю жизнь. И первый раз – вскоре после моего ухода к Некрасову. Тогда в моем дневнике, который я завела в тот знаменательный год, появилась запись:

 «Ду-ня, Ду-нюшка», – мужской ласковый голос где-то совсем рядом. Я открываю глаза. Серый свет льется из окна напротив постели. Возле окна стоит Некрасов и курит, выпуская дым в форточку. Опять курит, хотя знает, что я терпеть не могу запаха папирос, да и при его чахоточном сложении не стоит шутить с огнем... Снова закрываю глаза – и опять тот же голос, такой нежный, баюкающий, но и страстный, призывный: «Ду-нюшка, цветочек мой аленький...». Откуда? Может, осталось в памяти от других времен? Жан, когда мы только поженились, был очень нежен, придумывал мне всякие смешные названия: Дуняша, Авдотьюшка, Дунчик... Один раз, когда похмельным утром поднесла я ему чашку огуречного рассолу, сказал с отменным простодушием, глядя мне в лицо синими своими глазами: «Спасибо тебе, Дуня, ты меня воскресила», и это навек запомнилось. Снова, на этот раз резко открываю глаза – и вспоминаю, откуда выплыли и слова, и голос... Ночные ласковые слова. Ночной дрожащий от страсти голос.

Это он, человек стоящий у окна и курящий ненавистные мне папиросы, это он, словно оборотень сменив дневное обличье на ночное, в каком-то самозабвенье, во мраке, шепчет: «Ду-нюшка, цветочек аленький».

И нужно быть очень доверчивой и наивной, чтобы принять эти ночные восклицанья за истину. Долго это не продлится...».

Ошиблась. Продлилось довольно долго, больше пятнадцати лет.

***

 Сейчас даже дико подумать, в какой ситуации я тогда оказалась. Весть о том, что я перебралась на половину Некрасова, мгновенно облетела весь Петербург, знакомых и незнакомых. Что до незнакомых, их мнение было мне безразлично, а вот свои...

 Сестра. Мамаша, Дуня пришла нас навестить!

 Мамаша (сквозь зубы) А, пришла! Как пришла, так и уйдет. Опозорила честное семейство, осрамила на весь Питербурх. Презыраю! Чтобы духу твово здесь не было, также и хахаля твово, можешь ему передать.

Отец, актер Императорского театра Яков Брянский, встретил меня театрально: «Где твои глаза, дочь? Ты ослепла? Сравни твоего законного мужа – приличного человека, с именем и капиталом, и того, к кому ты, несчастная, перебежала, этого прощелыгу и оборванца, сочинителя дешевых куплетцев. Мои прозренья меня не обманули – давно я знал и говорил твоей матери, что ты плохо кончишь!»

Мне в этой тираде послышались вариации на тему «Гамлета» – отцу так и не досталось играть на сцене заглавного персонажа этой пиесы, его уделом стал коварный Клавдий. Но в жизни ему не терпелось сыграть со мной эту заветную роль.

Меньше всех проявлял свое отношение к случившемуся мой законный супруг. Он посчитал возможным никак не отозваться на мое переселение на половину Некрасова. В сущности уже давно был он мне мнимым мужем: жил своей отдельной жизнью, не отчитываясь, где, когда и с кем проводит свое время. Гризетки и холостые попойки всегда интересовали его куда больше пресной супружеской жизни. И все же полное равнодушие Жана к свершившемуся было для меня мучительно. Если я и испытывала нравственные муки, то именно из-за него. Я прекрасно сознавала, что мой уход к Некрасову в глазах общественного мненья рикошетом бьет по Жану. Довольный собой рогатый Сганарель, покладистый простак, чья жена становится подругой его приятеля... Такая ли роль прилична для мужчины? В мутноватых, словно вылинявших глазах Жана, когда мы с ним разговаривали – никогда о личном, всегда о делах Журнала и сотрудников, – я не читала ничего, кроме нетерпеливого желания поскорее закончить разговор и убежать.

Словно я была досадной помехой на его пути, словно вот сейчас, отвернувшись от меня, он бросится в водоворот чудесных приключений и неожиданных встреч.

Бедный Жан, как, в сущности, убоги и малоинтересны были и эти кабацкие приключения, и эти встречи с говорливой неискренней дружбой и продажной любовью. Трудно сказать, тогда ли начала скапливаться у него в душе та горечь, что роковым образом оборвала его жизнь в возрасте пятидесяти лет. Корю себя, что не смогла разглядеть его нарастающую душевную смуту, скрываемую за личиной равнодушия.

       

***

Панаева. Странная была это любовь и странная полупризрачная жизнь. Некрасов был человеком ипохондрического склада, нервный, раздражительный, страшно ревнивый. Любить такого и быть им любимой – не только нелегко – невыносимо. Наше общение довольно скоро стало походить на беспрерывный спор, нескончаемое выяснение отношений. И хоть были в моем характере и игривая веселость, и потребность в красоте и гармонии, ссоры получались тяжелые, с криками, надрывными моими рыданиями и его просьбами о прощении.

Помню, в одно из мучительных мгновений, после смерти нашего малютки сына, сама полумертвая, я начала жечь письма... жечь прямо у него на глазах. Он плакал, умолял этого не делать...Но со мной что-то сделалось – я была в каком-то чаду...

Некрасов. Нет и нет, все было иначе. Вы не так рассказываете.

 Перед своим отъездом, или даже побегом, за границу, роясь в вещах, вы обнаружили в моем шкафу портфель, набитый письмами.

Панаева. Что это?

 Некрасов. Портфель.

Панаева. Что в нем?

 Некрасов. Ваши письма.

Панаева. Дайте мне эти письма, хотя бы несколько.

Некрасов. Зачем вам?

Панаева. Любопытно. Не помню, что я вам писала. А ведь эти письма имеют историческое значение. Вы наверняка удостоитесь изучения будущих историков.

 Некрасов. Я открыл портфель и передал ей несколько конвертов с письмами. Мои руки дрожали.

Панаева (читает) Какая ерунда. Зачем вы храните такую чепуху? Что здесь может быть интересного для потомков? Я пишу из Женевы, как соседский ребенок ушиб руку и как я сделала ему перевязку. Здесь историку нечем поживиться. (берет другое письмо)

Опять ерунда. Письмо из Парижа. Сообщаю, что приболела и упрекаю вас в невнимательности. Кому это может быть интересно?

Некрасов. Мне. Мне это интересно. В этих письмах моя и ваша жизнь. В них наша любовь.

Панаева. Повод для будущих сплетен. Хватает их и сейчас. Скажут, что я была бездарная, самая обыкновенная, что заедала вашу жизнь. Впрочем, - она улыбнулась, - не бойтесь, я буду писать вам из-за границы, авось, напишу что-нибудь более значительное. А эти – в огонь.

Некрасов. Что вы делаете?

Панаева. Жгу наши с вами жизни. И нашу любовь.

Некрасов. Кровь ударила мне в голову. Я подбежал к ней со сжатыми кулаками. В отблесках камина поймал ее взгляд: смесь какого-то языческого торжества, горечи и безумия.

Она безумна, - вспыхнуло в сознании. - А это – репетиция; со временем она сожжет все.

Панаева. Некрасов, это мои, а не ваши воспоминания. Вы взяли слово нечестно. Воспоминания женщины всегда будут отличаться от мужских... Вы все видите иначе и иначе трактуете. Я тогда потеряла ребенка, была больна, ехала на воды – одна, без сопровождающего или компаньонки, и на душе был полный мрак... Думаю, потомки нас с вами рассудят.

 Ведущий. Сегодня у нас нет переписки Некрасова с Панаевой, она все сожгла. Случайно сохранились несколько ее писем и одно его, злое, полное обвинений. Некоторые исследователи считают, что оно было специально написано и отправлено обычной почтой, чтобы его содержание дошло до «лондонских изгнанников», Герцена и Огарева, в разгар так называемого «Дела о деньгах», тяжбе об огаревском наследстве. Огарев обвинял Некрасова и его подругу в том, что они присвоили деньги его бывшей жены, которые он регулярно ей посылал при посредстве Авдотьи Панаевой. Дело темное и до сих пор не распутанное. Стоит ли о нем говорить? Сегодня мы с вами говорим о другом, наша тема: Он и Она, Панаева и Некрасов, и все, что случилось с ними за 15 лет их мучительного гражданского брака.

Панаева. В тот зимний день 1855 года редакция бурлила.

Некрасов сидел в своем обширном «редакторском» кресле посреди комнаты, обмякнув и осев всеми мускулами тела, закутанный в теплый шотландский плед, с шерстяным кашне, обмотанным вкруг шеи. Уже несколько лет как он болел неизвестной болезнью. В последнее время усилилась боль в горле, к ней присоединились испарина, озноб, полная потеря голоса. Врачи недоумевали, не умея поставить диагноз, сам он считал себя обреченным и беспрестанно хандрил. Обычно не настроенный говорить на людях о своих недугах, в тот раз он сам завел о них разговор:

Некрасов. Черт возьми моих шарлатанов-докторов, столько потратил денег на всю их свору – и никакого толку. Вот прекрасный метод – лечить от больного горла холодной водой. Неплохо придумано? Называется метод профессора Иноземцева. Утром, днем и вечером – только холодная вода в питье и примочках.

Панаева. Тут вмешался Тургенев, как всегда раньше всех понявший суть разговора и имевший на всякий его поворот свои «прибавления»:

Тургенев. Не думаю, Николай, что это так уж глупо. Давно и не нами замечено, что вода лечит. Люди во все века лечились у источников. Может быть, твой профессор Иноземцев и шарлатан, но водолечение к этому отношения не имеет.

Ты давно собирался за границу – не съездить ли тебе в Карлсбад? Вот где замечательно целебные воды.

Панаева. Но тут заговорил граф Толстой, до того молча наблюдавший за ними из своего угла.

 Толстой. А почему, с позволения спросить, в Карлсбад?

Панаева. Легко было заметить, что Лев Николаевич редко сходился во мнении с Иваном Сергеевичем.

Толстой. Есть и свои источники, внутри России, например, на Кавказе. На Запад из-за войны сейчас никого не выпускают, а во Владикавказ или Пятигорск вы могли бы съездить. Ручаюсь, ничем не хуже Карслбада.

Панаева. Хотя здоровье Некрасова было моей постоянной мыслью, два эти предложения сильно меня позабавили. Я подумала про себя, что, если бы здесь сейчас оказался комедиограф Островский, он мог бы посоветовать Некрасову пить воду из какого-нибудь святого колодца в его родном Замоскворечье.

Некрасов не сразу отозвался, процесс говорения отнимал у него много сил:

Некрасов. Может, в самом деле отправиться лечиться на Кавказ, по стопам поручика Михаила Юрьевича, а теперь и подпоручика Льва Николаевича?

Панаева. Говоря это, он зорко оглядывал пространство, так что сумел углядеть Николая Гавриловича, шедшего своей неслышной походкой мимо нас по коридору.

Некрасов. Николай Гаврилыч, а Николай Гаврилыч! – Можно тебя на минутку. Вот скажи, брат, куда бы ты меня отправил на леченье – в Карлсбад или на Кавказ? Как скажешь, так и сделаю.

Панаева. Николай Гаврилович улыбнулся своей обычной мудрой и слегка смущенной улыбкой и сказал убежденно:

Чернышевский. Вам, Николай Алексеевич, нужна только Италия. Слышите? Только Италия.

Панаева. И кивнув всем собравшимся, вышел в коридор и пошел по своим делам – писать очередную статью в следующий номер.

Я тогда подумала: как он говорит? Откуда знает? Ведь никакой Италии в глаза не видел. А ведь догадался, что Некрасову не столько лечение нужно, сколько красота. Душа его нуждалась в Италии.

***

Панаева. Той ночью, когда я услышала о смерти Николая Гавриловича, он мне привиделся во сне – подошел своей незаметной походкой, глаза из-под очков глядели как обычно, спокойно и внимательно, и мы с ним немного поговорили.

Панаева. Николай Гаврилович, обидно вам было, что суд вас судил неправый, что приговорил по фальшивым доказательствам и что вместо 7 лет вас держали на каторге 20?

 Чернышевский. Обидно, Авдотья Яковлевна, но больше за жену – осталась одна с тремя детьми. А неправым судом никого в России не удивишь!

Панаева. Верно ли, что вы, Николай Гаврилович, не хотели подавать прошения о помиловании?

Чернышевский. За что же меня было миловать, Авдотья Яковлевна? Меня же судили за «направление мыслей», а я его менять не собирался...

Панаева. Говорят, Николай Гаврилович, что Александр Второй считал вас своим заклятым врагом. Я, грешным делом, думаю: уж не потому ли его, сердечного, народовольцы убили, чтобы новый царь выпустил вас из Вилюйска? Убийством царя мстили за вас?

Чернышевский. Что я за персона, Авдотья Яковлевна, чтобы из-за меня царя убивать? Но боялся меня царь – это правда, надеялся, что умру сидючи в остроге посреди тайги и болот. Да я – вот он, а где царь-батюшка? Вы бы не стояли на сквозняке, голубушка, – простудитесь. Кто тогда за больным Николай Алексеичем присмотрит!

Панаева. И он удалился своей неслышной походкой, ступая не совсем уверенно, так как был сильно близорук.

 

Ведущий. Да, Авдотья Яковлевна любила обоих «семинаристов» - так звал Чернышевского и Добролюбова Тургенев. Они платили ей тем же; когда Чернышевский после смерти молодого друга - Николая Добролюбова - выпустил его собрание сочинений, он посвятил его Авдотье Панаевой. В Вере Павловне, героине романа Чернышевского «Что делать», как известно написанного в каземате Петропавловки и по недосмотру цензора напечатанного в некрасовском «Современнике», легко увидеть черты Авдотьи Яковлевны и абрис ее судьбы - уход от деспотичной матери, желание самой распоряжаться своей жизнью, да и то, что ей пришлось сделать выбор между двумя мужчинами...

Но давайте продолжим.

 

Панаева. Италия, куда Некрасов впервые попал на 36 году жизни, произвела на него впечатление небывалое, одуряющее. Он не мог опомниться: так красиво, нарядно и весело текла перед его глазами итальянская жизнь, так свободно вели себя люди, так легко дышалось этим упоительным, пропитанным запахами моря и горных растений воздухом. Правда, даже там, в этом благодатном краю, он часто впадал в тоску и по нескольку дней не выходил из комнаты. В тот майский день последнего воскресенья перед католической Пасхой мы с Некрасовым гуляли вдоль прекрасного озера в Альбано, под Римом. Вышли к церкви. Возле дверей притулилась девочка-итальянка лет семи, в поношенной, не по росту одежде, с корзиной, наполненной связанными в пучок и раскрашенными золотой краской веточками оливы. Тут же, на каменной ступеньке, помещалась такая же плетеная корзинка для приношений. Было Пальмовое Воскресение, то, что у нас на родине зовется Вербным. Я взяла протянутую мне девочкой веточку, а Некрасов бросил в корзинку несколько сольди.

Панаева. Come ti chiami? Как тебя зовут?

Девочка. Marinetta. Маринетта.

Панаева. Dov’e` tua madre? Где твоя мама?

Девочка. Non c'`e. Lei e' morta, quando sono nata. Она умерла при моем рождении.

Панаева. Dove vivi? Где ты живешь?

Девочка. In chiesa. Mi ha preso la famiglia del portinaio. La chiesa mi aiuta. В церкви. Меня взяла к себе семья привратника.

Панаева. Я перевела наш разговор Некрасову, который понимал по-итальянски гораздо хуже моего. Некрасов быстро взглянул на ребенка, в ответ девочка улыбнулась так широко и беззаботно, словно и не она жила без матери, у чужих людей, на средства церкви.

Я видела, что Некрасов взволнован, он вынул из кошелька купюру в пять лир и положил на маленькую ладошку:

Некрасов. I soldi per te, только для тебя...

 Панаева. Когда мы с Некрасовым отошли от Маринетты, я оглянулась. Возле нее стоял коренастый лысый мужчина и своей короткопалой волосатой лапой старался разжать детский кулачок. Кулачок разжался, бумажка выпала, коренастый ее поднял и бросил в корзинку с монетами. До нас донеслись звуки надрывного детского плача. Девочка возмущалась несправедливостью, ведь иностранец подарил бумажку ей. Наверняка она даже не понимала цену этой бумажки... Некрасов на плач не оглянулся, только втянул голову в плечи и ускорил шаг.

 В гостинице Некрасов долго не ложился спать, пробовал читать, откладывал книжку, вздыхал, открывал и закрывал окно. Что-то его тревожило.

- Как вам сегодняшняя прогулка?

Некрасов. Прогулка-то хороша, а вот с девочкой получилось скверно.

 Панаева. Под утро Некрасов прибежал к моей кровати и, наклонившись, зашептал мне прямо в ухо:

Некрасов. Мне пришло в голову: что, если взять девочку к себе? Дети наши не живут. Может, выход в том, чтобы воспитать чужого ребенка?

 Ночью я придумывал сказку для нее – про Мороза-воеводу; она, небось, сроду снега не видела...

Панаева. В следующее воскресенье, в самую католическую Пасху, мы с Некрасовым снова приехали в Альбано и поспешили к церкви. Но то ли из-за большого скопления людей внутри и возле храма, то ли по каким-то другим причинам, Маринетты мы так и не нашли.

***

 Панаева. Поездка в Италию стала и храмом, и кладбищем нашей любви.

При всем внешнем благополучии я слышала приближающиеся громовые раскаты, чувствовала: что-то темное затаилось рядом. Некрасов все чаще хандрил, хмурился, глядел в сторону. Ночью я просыпалась с мыслью: вот оно, случилось. Но ничего не происходило. А произошло, когда я не ждала, – солнечным зимним утром, в гостиничном номере на площади Испании в Риме. Я встала, чтобы раздвинуть шторы, мешавшие пробиться солнечным лучам, и увидела записку на круглом столике возле окна:

«Поехал в Париж к Тургеневу, когда вернусь – не знаю». Вместо подписи внизу стояла маленькая неказистая закорючка.

Пол поплыл у меня под ногами. Чтобы не упасть, я ухватилась за подоконник. Вот оно – уехал, а вернее – убежал, оставил одну в Риме в двухместном номере на потеху слугам. Тайно собрал вещи – и был таков... И к кому убежал – к Тургеневу, человеку, который меня сильно не любит, – и взаимно. Я была уверена, что Тургенев, накрепко привязанный к некрасивой и жадной мадам Виардо, наговаривает Некрасову против меня, мечтает «освободить» друга от «дурной» привязанности. Вот кому хорошо бы напомнить древнюю истину: врачу – исцелися сам.

Не зная, как успокоиться, я быстро оделась и выбежала на улицу. В глаза ударил свет, было тепло, словно уже наступила весна, навстречу, как назло, попадались красивые и нарядные женщины, на лицах которых читалось, что они любят и любимы... Слезы меня душили, я делала усилие, чтобы не разрыдаться на глазах у прохожих.

Остановившись посреди тротуара, я увидела, что кто-то мне машет с другой стороны улицы. Это был К. Не помню, как он оказался рядом. Кажется, я спросила, где его жена – эта милая женщина нравилась мне гораздо больше, чем ее супруг.

Господин К. Люси приболела и кашляет. На время она переселилась в соседний номер.

А где, позвольте полюбопытствовать, господин Некрасов?

Панаева. Некрасов уехал в Париж.

Если хотите, могу поделиться с вашей женой горчичниками, привезла их из России.

 Он хотел – и мы направились к гостинице.

В номере он схватил меня за руку и стал шептать, что не может без меня жить, что я давно уже свела его с ума и что ради меня он готов оставить жену. Дыхание его было горячо, руки сильны. Он был мне не только не люб – противен, но какая-то злая сила, вселившаяся в меня, шептала: сделай это, пусть это будет твоей местью, твоим ответом на полученный удар. – Погодите, – я задернула шторы и без сил опустилась на кровать – прямо в его жадные, бесстыдные руки.

***

Панаева. Убежав от меня в Париж, Некрасов вернулся оттуда неожиданно быстро и совсем в ином расположении духа. Думаю, грешным делом, уж не ужасы ли жизни Тургенева в обществе мадам Виардо и всего ее многочисленного семейства направили Некрасова назад в Рим, где никто не управлял его волей, не вил из него веревок и не требовал беспрекословного повиновения. Помню, сразу по его возвращении мы поехали по лавкам покупать подарки к католической Пасхе, и Некрасов истратил большие деньги на женские драгоценности и наряды, настояв, чтобы я купила сразу несколько брильянтовых украшений и платьев.

Я видела: этими тратами он как бы просит прощения за свой «побег». Однако припадки ипохондрии и ревнивых подозрений продолжали его мучить. Однажды во время своего очередного «помешательства» он сказал с гадкой улыбкой, доводившей меня до исступления:

Некрасов. Уверен, что не успел я уехать, как вы мне изменили. Признайтесь.

Панаева. Вы правы, все было именно так: вы уехали – и я вам изменила.

А дальше последовала долгая и изнурительная ссора, закончившаяся новым и, как тогда казалось, уже окончательным разрывом.

***

Панаева. Так совпало, что самое тяжелое время жизни – моей и Журнала – пришлось на один год. В 1862-м был арестован Николай Гаврилович, издание Журнала было приостановлено; тогда же случилось еще одно событие, сделавшее этот год для меня непоправимо черным, – умер Панаев.

Уже давно я замечала легшую на его лицо тень недовольства и даже озлобления.

Бывший всю жизнь человеком легким, компанейским, своим для всех и каждого, в последнее время он помрачнел, замкнулся, глядел исподлобья – эдаким хмурым волчонком.

 Панаев. Поедем-ка, Дуня, прочь из этого свинского Петербурга. Будем жить с тобою в деревне!

Панаева. Да, Жан, поедем, я готова.

У меня и в мыслях не было, что скоро он уедет – один – и в те края, откуда не возвращаются.

Я сидела в театре – вдруг стало мне нехорошо, сердце всколыхнулось – и я ни жива, ни мертва поехала домой. С Панаевым в это время случился обморок, его уложили, он беспрестанно спрашивал обо мне. Увидев меня, он просиял и приподнялся на постели:

Панаев. Дуня, как я рад, что ты вернулась. Ты одна можешь мне помочь – увези меня отсюда! Я должен сказать. Прости меня, я во мно...

Панаева. Тут голос его пресекся и дыхание замерло. Он скончался. Без памяти меня вынесли из комнаты. Последняя ниточка, связывающая меня с прошлым, оборвалась.

 

***

       

Панаева. Жизнь моя на этом не прекратилась, но закончилась одна долгая ее глава.

Часто ночью я просыпаюсь от звуков: сначала слышится простая мелодия деревенской дудочки или рожка, потом она замирает, и в тишине раздается страстный мужской шепот:

«Дунюшка, цветочек мой аленький», он повторяется много раз, отраженный эхом, и уходит в ночное небытие, и уже оттуда возвращается одним страшным нечеловеческим звуком: – А-ааа---аааа!

Но, слава Богу, с первыми утренними лучами звуки меня оставляют...

 

 

Ведущий. Но слава Богу, с первыми утренними лучами звуки ее оставляют.

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки