«Четыре» по гамбургскому счету

Опубликовано: 21 апреля 2006 г.
Рубрики:

Седьмого апреля в Нью-Йоркском кинотеатре “Синема вилледж” состоялась премьера художественного фильма “Четыре”, снятого российским режиссером Ильей Хржановским по сценарию Владимира Сорокина. Критика назвала эту ленту самой спорной среди русских фильмов 2005-го года.

Tри бесприютные души сошлись в ночи за стойкой бара: настройщик роялей Сергей (Сергей Шнуров), торговец мясом Олег (Юрий Лагута) и проститутка Марина (Марина Вовченко). За ними наблюдает полусонный бармен, больше никаких свидетелей — и эти трое начинают безбожно врать: Олег становится представителем администрации действующего президента, ответственным за поставку в Кремль питьевой воды, Марина — менеджером фирмы по продаже таинственного японского аппарата, повышающего настроение. А Сергей превращается в ученого-генетика, которому доподлинно известно, что уже с конца сороковых годов прошлого века в Советском Союзе велись опыты по клонированию человека — и плоды этого экспериментаторства, настоящие клоны, до сих пор проживают где-то в российской глуши. Казалось бы, велика беда — ну, заливают люди, хотят пофантазировать на тему своего высокого социального статуса. И вдруг мясоторговец попадает в ресторан, где видит результат того самого клонирования — круглых, как надутые шарики, поросят... Вдруг “генетик” оказывается схваченным ментами, допрошен и заключен в колонию — явно за преступление, совершенное кем-то другим, похожим на него... А Марина, ночная бабочка большого города, едет в жутком поезде куда-то на край земли, в село Малый Окот, где ее встречают две сестры, Вера и Соня, похожие на нее как две капли воды. И смотрит с надмогильного фото четвертая близняшка, Зоя — одно лицо с первыми тремя... Вот оно — магическое число четыре!

Значит, вранье за рюмкой — и не вранье вовсе, все сходится...

Если имя режиссера мало что говорит массовому зрителю, то о Сорокине известно достаточно: это, пожалуй, самый скандальный из российских писателей-постмодернистов (он же — автор сценариев к фильмам “Москва”, “Копейка” и вот теперь — “Четыре”). В его текстах свободно сосуществуют как безвестные, так и узнаваемые персонажи: есть некто Борис, а есть и Адольф Гитлер, и Иосиф Сталин. Сюжетные множественные линии вольно чередуются, не обязательно логически завершаясь — но это, в русле постмодернистской традиции, и не литература вовсе — это пародия на все стили сразу, на собственно жизнь. А излагается все захватывающе, не оторвешься! Однако многие, слыша лишь упоминание имени автора, произносят со страдальческой гримасой: “Невозможно читать!” Причина проста: добрую половину словаря писателя составляет отборный мат — видимо, для него, утомившегося от штампов в жизни и литературе, не только стили, но и сам язык превратился в отработанный материал. Если добавить, что сорокинские описания изобилуют сценами насилия и садизма, то становится ясным желание осторожного читателя обойти как-нибудь этот шокирующий декаданс, переждать — ну, хоть в прохладной тени Диккенса. При этом, если понаблюдать, нет-нет да и мелькнет в нью-йоркском метро пассажир, держащий на коленях “Голубое сало”, а то и “Норму” или “Лед”...

А тридцатилетний выпускник режиссерского факультета ВГИКa москвич Илья Хржановский лично попросил одиозного писателя написать сценарий для своего первого художественного фильма.

До выхода своего первого полнометражного фильма он в соавторстве с Артемом Михалковым снял короткометражную ленту “Остановка”, известную в основном тем, что творили ее режиссерские дети (Илья Андреевич — сын мэтра отечественной анимации Андрея Хржановского).

Перед нью-йоркской премьерой фильма я позвонила в Москву.

— Илья, из материалов прессы я знаю, что вначале фильм “Четыре” был показан на Западе, что он был номинирован на Национальную премию кинокритики и кинопрессы “Золотой Овен” в Венеции; что лента получила главный приз 34-го Международного кинофестиваля в Роттердаме и учрежденную на этом же фестивале премию памяти Тео Ван Гога, голландского режиссера, убитого исламским экстремистом. А с чиновниками российского кинематографа у вас возникли большие сложности...

— Действительно, прокатное удостоверение было получено с трудом. От меня требовали сократить фильм на сорок минут, мотивируя это присутствием “ненормативной лексики и некоторых сопутствующих изображений”, в которых, по мнению чиновников, “не было художественной необходимости”. О художественной необходимости следует говорить все-таки экспертам, а не бюрократам, поэтому я категорически отказался вырезать даже один кадрик. Я понимал, что фора на старте относительна, нужно прикладывать усилия, быть готовым к столкновению с проблемами. Прекрасно знал, что делаю странный художественный продукт: и это большое везение, что фильм вдруг завоевал призы на Венецианском и Роттердамском фестивалях, что его показали в Европе, а теперь покажут в Америке. Это везение, когда жизнь оказывается обеспеченной, появляется возможность фокусироваться на том, на чем хочешь — ничего подобного могло и не произойти.

— В “странном” фильме, изобилующем непростой символикой, достаточно узнаваемы и чисто российская издерганность персонажей, и убогость пейзажа — этой вечной зоны... Одна из корреспонденток интернетовской сети назвала ленту “приветом из сердца родины”. Вы с этим согласны?

— Нет. Конечно, я родился и вырос в России, здесь же снимал. Общая фактура картины, безусловно, русская. Но я полностью отрицаю политизированность фильма и какие бы то ни было политические акценты в нем, так как знаю, что “железные гады” (некие таинственные механизированные существа, регламентирующие жизнь обитателей заброшенной территории, с которой не убежать — Б.Г.) расположены не только на территории России. А если говорить про “зону”, то это не конкретная точка на Земле, а земной шар в целом. В зависимости от того, как чувствовать, как называть — “зоной”, “домом”, “норой”, — можно ощущать место как рай или ад.

— То есть, вы предпочитаете стоять в стороне от “свинцовых мерзостей” политики?

— Я предпочитаю стоять на своем собственном месте — и не менять его, исходя из внешних обстоятельств. Место мое — на художественной территории, а не на социально-политической. Картина — не исследование “русской-нерусской” проблематики, она совсем о другом: об ощущении клонированности сознания, о его стандартизации. Если вслушаться, любой короткий диалог в “4” универсален. Подумайте: в России, по статистике, три процента верующих. В Европе — тоже три! Жизнь заставляет, провоцирует, соблазняет человека соответствовать другим: удобней, комфортней существовать в общем потоке, плыть по течению. Каждый знает, что сегодня престижно, что соответствует представлениям о “вписанности” в жизнь. Кстати, история в баре — подлинная, я сам в реальной жизни стал однажды участником подобной сцены...

— А почему для создания сценария вы обратились именно к Владимиру Сорокину? Его творчество, безусловно, вызывает у многих любопытство — но ведь и неменьшую ярость, если не сказать, отвращение...

— Ну что вы, какое там отвращение... Реакция зависит от того, кто смотрит: хотя я согласен, что наш фильм — не Sitcom , не сказка. Сорокин как никто умеет показать превращение реальной жизни в хаос, правдоподобных обстоятельств — в фантасмагорию. Именно это мне и было нужно, это соответствует моему ощущению от происходящей жизни.

— Происходящая жизнь на экране не скучна! Люди занимаются групповым сексом, люди отвратительно жрут, люди обнажают сморщенные телеса и поливают их вином, людей в кадре рвет... Венец творения словно намеренно унижен, смят до полного своего морального уничтожения. Согласитесь, нужно обладать железной нервной системой, чтобы смотреть, не отворачиваясь, подобные сцены...

— Да не соглашусь! По описанию унижений Сорокина давным-давно превзошли столькие писатели! Честно говоря, ему уже все равно, как к нему относятся, но коль скоро вы спрашиваете... Достоевского вспомните — там этого мало? В тех же сказках прекрасный принц вначале проходит через горнило унижений. Унижение — некая сумма субъективных ощущений и в то же время своего рода стандарт жизни: каждому выпадает прожить нечто подобное. Но унижение через призму страдания — это уже другая “оптика”.

— Деревенские бабушки, которых вы снимали, страдающими не выглядят: они провожают покойницу песнями, поют и пьют по любому поводу, произносят непристойности, матерятся, занимаются стриптизом — состояние постоянного отчаянного веселья...

— Бабушки играли самих себя: они и матерятся, и любят раздеваться, когда выпьют. Какое там “несчастные...” Да, бабушки в кадре оголяют грудь — но никакой порнографии в этом эпизоде нет. Мы ничего не придумывали — снимали естественный хабитат этих людей, которые живут в нижегородской деревне Шитилово. Среди их обрядов есть так называемые похороны Костромы: выносят в поле ростовую куклу и разрывают ее на куски. Такой странный гимн урожаю. Этот обряд мы не снимали, но некая картинка запечатлелась и воплотилась в сцене похорон Зои. Жутковатое застолье с поеданием поросенка Борьки мы тоже не “инсценировали” специально: бабушки сразу поняли что именно они будут играть.

— У вас не было поначалу намерения снимать в фильме профессиональных актрис?

— Я представляю себе, как они разыгрывали бы эти эпизоды... Профессиональная игра изысканнее, но нужной степени документальности добиться нельзя.

— Не возникало ли у вас сложностей в общении с жителями деревни Шитилово?

— С деревенскими жителями, снимавшимися в фильме — по крайней мере, с большей частью из них, у меня были дружеские и даже, если хотите, соавторские отношения! Я общался с ними так же, как с любыми другими людьми — пожилыми, молодыми, русскими и нерусскими. Бабушки подружились со всей съемочной группой, выпивали с нашими актрисами, легко верили в предлагаемые обстоятельства, соглашались носить летом, в жару, зимнюю одежду, поскольку действие фильма происходит зимой. И перед камерой, и передо мной, а самое главное, в жизни вообще они чувствуют себя абсолютно свободными! Тем и интересны...

— Скажите, где вам удалось найти реальных тройняшек — сестер Вовченко, сыгравших Марину, Веру и Соню?

— Марина, Ира и Света Вовченко — стриптизерши, увидел их в стриптиз-баре. Отсмотрел до них человек двести...

— А как вы объяснили им, что предстоит играть?

— Да ничего не надо было особенно объяснять! Я понимаю, что танцовщица стрип-клуба в общем представлении — примитив. Но никаких интеллектуальных изысков и не требовалось. Фактура каждой отдельной сцены очень проста. Остается только поверить в предлагаемые обстоятельства. Сестры Вовченко — поверили.

— У русских классиков все завершается катарсисом, а у вас — хаосом. В этом ли виделась художественная задача?

— Катарсис или его отсутствие — проблема личной реакции. Хаос же — это состояние действительности, в данном случае неважно, реальной или вымышленной, и рефлексия на эту тему у каждого своя. Хаос не всегда конец, иногда это начало.

— В одном из интервью журналистам вы сказали: я сделал фильм о том, как “мы не хотим испытывать чувства, позволяем себе только эмоции”. Разве “эмоции” и “чувства” — не синонимы?

— Фильм создается в непростой художественной форме, это сложное произведение в расчете на определенное восприятие... Словом, если на вас мои творческие приемы не работают, и надо объяснять, о чем фильм... Одно из “о чем фильм” — заточка организма на эмоции и более ни на что. Настоящее чувство — к примеру, любовь, может эту жизнь изменить, разбить, сокрушить. Герои не умеют любить.

— Но, по-моему, ваши персонажи переживают достаточно сложную гамму чувств вне зависимости от того, “позволяют” ли они это себе...

— По-моему, у вас есть некая мысль, и вы пытаетесь подогнать под нее мой ответ!

— Напротив, Илья, я радуюсь тому, что вы как художник создали нечто, не предполагающее унификации мнений... Кстати, в апреле состоится премьера вашего фильма в Нью-Йорке. Знаете ли вы американскую аудиторию, ожидаете ли от нее какой-то определенной реакции на “4”?

— “Американская аудитория” — обобщение, я против каких бы то ни было обобщений. И фильм я делал не для того, чтобы в Америке в целом его поняли или не поняли. Фильм снимался для разных, отдельных людей, с которыми я могу быть и незнаком. Массовая реакция зала вообще меня не интересует. Она может быть совершенно неожиданной и даже необъяснимой. Например, во время показа фильма в Самаре зрители развеселились и сказали нам: “Это было похоже на рок-концерт — а когда вы будете снимать серьезные вещи?” Восприятие индивидуальностей, из которых состоит аудитория, важней и интересней.

— Скажите, пожалуйста, кого из сегодняшних российских режиссеров вы считаете лучшим? В частности, вызывает ли у вас уважение работа Владимира Бортко, “читающего” с экрана классику для малочитающей публики? Снова, как видите, вопрос аудитории...

— Для меня кино — это не соревнование, режиссеры — не спортсмены, а я — не судья. Поэтому делить их на лучших и худших — не мое дело. Что касается Бортко, то он не читает классику с экрана, а переписывает ее. Я сомневаюсь в том, что телеверсия “Идиота” для идиотов есть лучший способ познакомить зрителей с творчеством Достоевского. Да и само отношение к зрителям как к толпе примитивов, для которых нужно разжевывать классическую литературу, превращая ее в жвачку, вряд ли является корректным...

— Во ВГИКЕ вашим наставником был Марлен Хуциев — фигура легендарная, но режиссер совсем иного поколения и иной, нежели ваша, эстетики. Чем он вас привлек поначалу и чему в итоге научил?

— Хуциев привлек, прежде всего, масштабом личности, близостью этических взглядов при разнице эстетических — что, возможно, связано с тем, что мы действительно из разных поколений. Хуциев научил меня двум важным вещам. Первая — умению держать удар. Вторая — помнить о том, что кино — это искусство, а искусство должно говорить о самом главном.

— Кстати, до ВГИКа вы учились в Художественной академии в Бонне. Отчего не состоялась ваша карьера художника?

— Карьера художника не состоялась потому, что само сочетание слов “карьера” и “художник” представляется мне безумием. Изобразительное искусство было для меня иностранным языком, выучить который представлялось крайне интересным, но превратить в родной — невозможным.

— Вы заговорили на своем языке — языке экрана. Готовы ли вы рассказать сегодня о своих творческих планах? Отчего зависит исполнение тех или иных замыслов?

— О планах говорить не готов. Готов работать. Что и делаю. Исполнение любых замыслов зависит от полноценности самих замыслов, воли к их реализации и, прежде всего, от Бога.

— Спасибо вам за беседу, желаю удачи!

Трагикомедия абсурда “4” снята в жесткой, очень жесткой стилистике. И признаюсь честно: я, вероятно, слишком слаба душой. Когда экранное смакование тошнотворных подробностей (пусть даже приправленное метафорами, пусть даже со ссылкой на Достоевского), вызывает очередной горловой спазм, это не дает думать ни о глобальных человеческих проблемах, ни о приземленных. И чудится в этом испытании нервов холодноватый расчет на шок.

Искренне желаю, чтобы вы оказались сильней и поднялись в своем понимании этой ленты выше меня.