Три рассказа о Чехове

Опубликовано: 16 июня 2018 г.
Рубрики:

А Н Т О Н У  П А В Л О В И Ч У  П И Ш У Т…

 

 «Праздность! Праздность! Неужто сбудется хоть когда моя мечта о счастливой праздности? А вот как сейчас! Сидеть калачиком на обогретой… пускай бы и нашим русским солнцем… шаткой скамейке и, прикрыв один глаз, наблюдать, как работник Алексей командует мужиками. Скамейка даже сквозь пальто холодит корму, а идти в дом ни за что не пойду. Щеглов станет опять донимать своей новой «пиэсой», будто написанной котом, которому литератор наступил на хвост. Два студента, невесть по какому приглашению попавшие в дом, два дня уже кормятся и ночуют… только и ждут, что бы попасть мне на глаза и поумствовать впустую. Пьют бессарабское вино, привезённое Радзвицким… Кстати не забыть бы немецкие стёкла, им же привезённые, вставить в пенсне. Как ни бережёшь стёкла, а за год исцарапаешь».

На коленях, прижатая рукой, телеграмма от Суворина, взглянул мельком на уже читаное: «…находим, что приданного мало. Просите ещё бани и две лавки». Это шутейский ответ на телеграмму Антона, в которой сообщалось Суворину, что к концу месяца будет в Петербурге, и не удержался пошутить: «женюсь на богатой красивой вдове. Беру 400 тысяч, два парохода и железнодорожный завод». Это чтобы дезавуировать прежде написанное раздражительное письмо: «Теперь меня ни одна дура не возьмёт, так как я сильно скомпрометировал себя тем, что лежал в клинике…». Давеча пришло письмо из лёгочного курорта Курмажера, от Левитана: «Что с тобой, неужели, в самом деле болезнь лёгких?! Сделай всё возможное, поезжай на кумыс, лето прекрасно в России, а на зиму поедем на юг, даже в Nervi, вместе мы скучать не будем. Не нужно ли денег?» В конце писано было совсем ненужное: «Если Лика у тебя, поцелуй её в сахарные уста, отнюдь не больше того…».

После клиники Антон подавлен и раздражён, мучает по утрам кашель. Почти каждый день по погоде даёт себе в саду урок: обрезать розы, подвязать лианы, указать Алексею место, где мужикам копать ямы под деревья. В один благостный солнечный денёк съездил в Новосёлки, навестить начатую постройку школы. Пока ехал, размышлял о себе и будущем. Поездку в степи на кумыс?.. Отменил даже мысль, не верил, а молока душа никогда не принимала. Ялта, кавказские Кисловодск и Боржом, родной Таганрог? Швейцария? Никакого желания терпеть навязчивость поклонников, а более того – поклонниц. Право же утомительно. Разве что Франция, Биарриц на Атлантике или средиземноморская Ницца? Северная Африка?

Никуда не поехал.

Звали ехать с ними на юг верные и неверные подруги. Елена Шаврова настаивала в Кисловодск на лето и осень. Кундасова в свои тайные визиты к Антону тоже предлагала Кавказ. Лика звала ехать в Париж, не подозревая, что «Александра художница Хотяинцева», тоже мечтала затащить его в Париж. Но Антон нечаянно пожаловался Суворину в письме, что «у него бывает импотенция». И даже небольшие нагрузки лишают его сил. «Околеваю» жаловался. Капризная актрисочка Людмилочка Озерова написала: «Как я жива осталась, Антон Павлович, прочитав ваше письмо! Теперь порвана и последняя нить, державшая меня в этом мире. Прощайте!» Сил хватало на французский, рыбалку и розы. Выбрался проведать Левитана, гостившего у Саввы Морозова, но скоро удрал обратно в Мелихово, прихватив по дороге Лику.

Располневшая после рождения дочки, она не потеряла обаяния и мягкости духа, простила ему «пис-сательницу» Шаврову, и была теперь Антону более милосердной сестрой, нежели любовницей. Докладывала Маше в Крым: «Антон Павлович ничего себе, капризничает за обедом сравнительно не много…».

Ей всё казалось, что с Антоном не всё потеряно. Она многажды и на много дней наезжала к нему в Мелихово, встречались они и в Москве, но неизбежность конца их отношений она не могла не чувствовать. «Я убеждена, что Вы рады будете моему приезду, и даже вышлете лошадей в среду к поезду… Вы видите, как я вас люблю!». Недавно получено от неё бесконечно длинное письмо из Покровского, её семейной деревни. «Вы меня напугали, сказав на вокзале, что скоро уедете!.. Я же должна Вас видеть перед отъездом! Должна наглядеться на Вас и наслушаться Вас на целый год! Что же будет со мной, если я уже не застану Вас, вернувшись? Вы и представить себе не можете, какие хорошие, нежные чувства я к вам питаю! Но не вздумайте испугаться и начать меня избегать, как Похлебину. Право же, я заслуживаю с вашей стороны немного большего, чем то шуточно-насмешливое отношение, которое получаю. Если бы вы знали, как мне иногда не до шуток. Это письмо разорвите и не показывайте Маше».

Но Антон письма не разорвал, а вложил аккуратно в архив.

И ответил разобиженной Лике мягким и деликатным письмом.

– Антон Павлович! – услышал голос работника Алексея, очнулся, скрипнув скамьёй и прогнав ненужные мысли. – Дозвольте потревожить! Мужики говорят, на дно ямы буреяну накидать и водой залить, за год сопреет и добрая подкормка будет. А вишенку не лучше ли ближе к дорожке посадить, чтобы по весне цветением радовала?

– Ну, сделай, Алексей, как мужики говорят. И вишенку у дорожки посади. А солнышко-то дымкой затянуло, сразу же и похолодало.

Алексей уже командует, машет руками перед мужиками.

Суворин хочет издать «Мужиков» в одном томе с повестью «Моя жизнь», и надо бы съездит в Петербург, восстановить в «Мужиках» цензурные купюры. А «Мужикам» совместно с Антоном от критики перепало и славы и негодования. Лев Николаевич упрекнул автора во грехе перед народом, его активно поддержали «народовольцы». Правые утверждали мысль о народе, как о носителе бациллы бунта в самом себе, а марксисты обвиняли русский капитализм в деградации русского крестьянства. Всё же надо ехать в Петербург, что называется, «окунуться». И художник Браз давно зовёт позировать для портрета. Это что же, сиди без движения и головой не верти? Браз, говорят, пишет долго, неделями, и сердится, не терпит вертлявости и болтливости натуры. «Не желаю Браза, отказываюсь позировать». Но художник Браз сам заявился в Мелихово с возом всякого художнического и гардеробного имущества и сразу же навлёк на Мелихово нашествие любопытствующей публики и родни. Кундасова и Лика Мизинова припожаловали в один день, одним поездом, а от поезда одной коляскою. Ясно же, что не сговаривались… в одно время до обеих слух дошёл, что Браз пишет Чехова. Нагрянули брат Миша с женой, следом из Таганрога кузен Володя. На радость заскучавшему Володе, Семенкович привёз погостить молоденькую француженку Мадлен, у которой и Антон брал уроки французского, взялся читать по-французски Мопассана, и читал увлечённо. Разнообразного народу гостило каждый день множество, Маша забегалась, но вдруг увлеклась Бразом и живописью. Особо недовольным ходил Павел Егорович, грозился отправить разбуянившихся внуков - старших сыновей Александра, восвояси. Или к мачехе в Петербург.

По окончании портрета, который вышел мрачным, в Петербург к Суворину вместо племянников отправился Антон Павлович. Разойтись во взаимных расчётах, обговорить издание сборника рассказов… вдохнуть столичного воздуха. Лейкин, ожидавший увидеть Чехова чахоточного, измождённого, еле дышащего, был удивлён не подтвердившимися расхожими слухами. «Вид он имеет бодрый и цвет лица недурной. Он даже поотъелся». Вернувшись в Москву, Антон Павлович приятно провёл вечер. Написал Суворину уже из Мелихово: «Теперь испытываю призыв к труду. После грехопадения у меня всегда бывает подъём духа и вдохновение». 

Правда, что потерял дорогое пенсне с немецкими линзами.

Подъёму духа и вдохновению всячески не способствовала мелиховская суетливая жизнь. Конец лета сделался необычайно жарким, запылали лесные пожары, выгорели пастбища. Не спешили разъезжаться гости. Куплен был билет в Таганрог кузену Володе, со слезой разлучавшемуся с Мадлен. Часто наведывался болтливый и занудливый флейтист Иваненко, имеющий интерес к Маше Дроздовой. Гостили частенько то Семенковичи, то батюшка и учитель. Приехал из Москвы доктор Свенцицкий, добрейший Викентий Антонович с фельдшерицей Зинаидой Чесноковой посмотреть Чехова и обследовать заболевшую кухарку Марьюшку, не нашли ничего кроме катаракты, но всё же увезли её в московскую клинику. Мелиховские работники пьянствовали и дрались. Мужики не докосили луг. Отставной солдат Кретов обрюхатил горничную Машу, а жениться тянул и пьянствовал. Антон Павлович обещал собрать девушке приданое… если Кретов женится. 

«Раскис я совсем. Всё хочется лежать», писал Тихонову.

Брат Александр просил денег и протекции на новое увлечение – пропаганду трезвого образа жизни и устройство колонии для алкоголиков на островах Финского залива. Антон Павлович просил Суворина, Суворин говорил с министром финансов С. Витте и тот обещал солидную субсидию. Брат Миша просил денег в долг на рождение первенца. Сестра Маша, всецело занятая заботами семьи, старыми капризными родителями, мало озабоченными здоровьем Антона, а больше урожаем картошки, живностью и отрезом на пальто, чувствовала себя обиженной судьбой. Художник Браз не увидел или не захотел ответить на страстный порыв души тридцатичетырёхлетней Маши. Александра Хотяинцева, без конца писавшая портреты Антон Павловича в каждую его свободную минуту, несмотря на его недовольство, уверяла Машу в её художественных способностях и соблазняла учиться живописи. Но, несмотря на протекцию Левитана, Маша не смогла поступить в Московское художественное училище и, получив ещё одну душевную травму, осталась в Мелихово вековать девичий век. 

Левитан писал из Наугейма Маше: «Что вы поделываете, дорогая моя, славная девушка? Ужасно хочется вас видеть, да так плох, что просто боюсь переезда к вам. Должно быть, я допел свою песню». Писал и Чехову: «Все в один голос говорят, что климат Алжира чудеса делает с лёгочными болезнями. Поезжай туда и не тревожься ничем. Очень вероятно, что я подъеду к тебе». Антон Павлович и сам понимал, что пора ему бежать из хлопотного Мелихово, на осень и зиму надо ехать заграницу. Но где же взять денег на такую длительную европейскую поездку? Антон Павловичу было известно, что Левитан настойчиво просил Савву Морозова ссудить Чехову 2000 рублей. Ольга Кундасова обращалась к Я. Барскову, редактору детского журнала с такой же просьбой, указывая на его долг перед известным писателем Чеховым . Но Чехов знал, что не возьмёт этих денег, которых не сможет вернуть. Он принял деньги только от Суворина, его издателя и друга, немало заработавшего на литературных трудах Антона. Уже сделан паспорт и заказан билет в Биарриц…

«Праздность! Два месяца… месяц! праздности…».

– Антон Павлович! Видели?! – Алексей указывал рукой в дальний конец сада, и мужики бурно судили между собой какое-то событие, и тоже указывали кривыми грязными пальцами. – Видели? Рыжая пробежала, хвостом махнула. Ах, красавица! В этом году за пожарами мышей да сусликов много, отъелась!

Антон Павлович лису не успел увидеть, но знал, что их много в этом году. Ему смешна радость Алексея и мужиков, что лиса мимо пробежала. Событие.

– Что ж такого, что лиса? – улыбался он. – Мало вы их видели? Не слон, не жираф.

Алесей сконфузился.

– Красавица-то какая! Из куста вышла, на нас оглянулась… Мало что с презрением, так ещё и тявкнула. И потрусила, помела хвостом. А вишенку мы, вона, у дорожки посадили. Вишенка крепкая, прирастёт.

– Ну и ладно. Марья Павловна рассчитается с мужиками. А я в дом, холодно сидеть.

– Доброго здоровичка, Антон Павлович. – Алексей тряхнул головой – И вправду похолодало. 

Мужики покивали бородами, кто постарше, кланялись. Самый старший дедок согнулся, махнул рукой по коленям. 

– Доброго здоровичка, барин… 

 

КАК ПОМЕШАННЫЙ 

 

– Бром! Дурень ты этакий! Сколько тебе говорить, чтобы ты мне на сапог не укладывался! В тебе сколько фунтов собачьих? Ты глянь, Хина, какую он себе тушку отъел. Всю ногу мне отдавил! Хина, твоя жена, ум-ни-ца! Да, Хина, ты ум-ни-ца собачья… умница. А ты дурак! Даже вилять, как следует приличным собакам, не умеешь. Учись у Хины вилять! Она виляет с любовью, от сердца. С преданностью! А ты? С притворством! Ну, всё, собаки, дайте-ка мне письмо почитать, полученное сегодня от замечательной женщины. Вам не понять, как я ждал почти месяц этого письма. Как помешанный… Так что, собаки, брысь под скамейку и не мешать. 

Письмо перемялось, конверт потёрт и несвеж, работник Роман, негодник, за пазухой, что ли, вёз его из Лопасни, надо указать ему, чтобы радивее был с моими письмами. Антон Павлович всё вертел и осматривал конверт со всех сторон, будто не решаясь его вскрыть, уже и карманный ножичек приготовив. Письмо, что можно по штемпелю определить, послано из города Мцхета, отправлено 23 июня 1899 года господину Чехову Антону Павловичу на почту в Лопасню Московской губернии. Ну, что же вы, господин Чехов кота за хвост тянете, будто боитесь, что, вскрыв конверт, поимеете жестокое разочарование! Так вы же сами и писали этой женщине, что ничего нового у нас нет, что мух даже нет, и даже телята не кусаются, и что в день отъезда проводить её на вокзал дождь помешал. Так что же вы хотите в ответ, господин Чехов? Впрочем, что ж гадать? Вскрыть и узнать! Антон Павлович осторожно взрезал плотную бумагу, вынул письмо. Почерк остренький, мелкий, четыре листа исписаны с обеих сторон, вдоволь будет что читать. Итак:

«Пожалуйста, не думайте, что пишу только ответ на Ваше письмо, – давно бы написала, но всё время была в таком отвратительном настроении, что ни строки не могла бы написать…». Что же это с вами, милая моя Ольга Леонардовна? Отчего отвратительное настроение? Что же вам его там портило так долго, что вы месяц не писали? Ну-с, читаем дальше. «Сегодня встала в 6 час. и отправилась бродить по горам… Наслаждалась дивным утром… и восхитительным видом на дальние горы, на селение Мцхет, стоящее при слиянии Куры с Арагвой, чувствовала себя бодрой, здоровой и счастливой». Как же я рад за вас, милая женщина, что вы одолели ваше отвратительное настроение, и что вы бодры, здоровы и счастливы. А я как-то не очень чувствуя себя счастливым, что, впрочем, до вас касательства не имеет. Что же дальше было с вами в горах? «Потом пошла вниз на почту… получила весточку от вас и ужасно обрадовалась, даже громко рассмеялась. А я-то думала, что писатель Чехов забыл об актрисе Книппер – так, значит, изредка вспоминаете? Спасибо Вам?» Ну, вот! За что же мне-то спасибо! Это вам спасибо, милая моя, что порадовали моё сердце. Что всё же обрадовались, получив от меня весточку, знали бы, как радует меня ваша радость. «Что-то вы поделываете в Мелихово, неужели всё холодно? Я так счастлива, что могу греться на южном солнышке после холодного мая. Что Мария Павловна? Пописывает этюдики или поленивается? Скажите ей, что я её крепко целую и хочу ей написать». Знали бы, с каким отчаяньем и помешательством вспоминаю те три дня, что вы провели в Мелихово! Что не решился я более приблизиться к вам, не решился дать вам понять мои чувства. Чертовская моя нерешительность! А вы пришлись всем в моей семье. Маша жаждет любить вас! И видеть часто… После вашего отъезда Мелихово всё больше становится ненавистно мне! Вы как-то стронули мерную текучесть нашей сельской жизни, всё показалось тягостным и ничего не стоящим. Какая мука найти добротных печников на строительство школы, или выпросить лошадей у крестьян завезти на школу камень. Надрываю глотку благим матом, но лошадей не дадут. Маша забросила этюды, некогда, мечется между мелиховским хозяйством, челядью, сельскими ребятишками и школьным подрядом. Через речку Лопасня обрушился мост, общество явилось просить помощи, а в то же время в деревенских школах потихоньку растаскивают имущество. Терпенья моего нет, дорогая Ольга Леонардовна, скорей бы избавиться от Мелихово, хоть и не задорого, и уехать в Ялту. Кресло своё любимое с веранды я уже отправил вперёд меня дожидаться. И много чего ещё отправил… 

– Ну, куда же ты лезешь своими грязными скребучими лапами, собака-дурень?! Длиной вышел, а ростом не вышел? Что? Высока скамейка, а ноги коротки? Нет помогать тебе не буду, чистую скамейку изгадишь лапами. И так не допросишься работников помыть. Вон, кто-то ногами стал на край, до яблочка хотел дотянуться. Не поспели ещё яблоки, а терпения нет… Что, Хина ты моя, мудрая собака, нет у человеков терпения и здравомыслия? Вот у меня, твоего хозяина, терпения и здравомыслия тоже нет. А давай-ка, премудрая Хина, наберёмся здравомыслия и дочитаем сие писание до конца. «Отчего же телята больше не кусаются?»

– А вот и про вас писано… собачьи твари. А рядом уж и про меня. Вот послушайте: «Отчего же телята больше не кусаются? А Бром и Хина живы?». Живы, живы… Бром даже скептически улыбается и морду воротит. «На скамеечке своей вы часто сидите?» Часто, Ольга Леонардовна, как погода позволяет. Вот и сейчас сидим на нашей с вами скамейке, а под скамейкой мирно дожидаются добрейшие ваши знакомые Бром и Хина. Ну вот, кажется и всё, про нас с вами, а дальше уж про другое. «Несмотря на здешнюю красоту, я часто думаю о нашей северной шири, о просторе – давят всё-таки горы, я бы не могла долго здесь жить». И не надо вам долго там жить, несмотря даже на тамошнюю горнюю красоту! Актрисичье призвание велит вам состоять при театральной конюшне, и неустанно трудиться на поприще. Возвращайтесь из тамошней горней тесноты в нашу северную ширь. А простор у нас такой, что все ваши горы много раз поместятся и ещё много простора останется. Для русской актрисы, полагаю, сердечная ширь и умственный простор поважнее будет, пускай даже горней красоты. Возвращайтесь! «А недалеко от нашей дачи, в парке же, поэтично приютилась маленькая церковка св. Нины, просветительницы Грузии, конечно, реставрированная, и там живут две любительницы тишины и уединения». Позвольте, отвлекусь, собаки всполошились, что-то почуяли. Мыши в кустах шастают… а, похоже, что покрупнее зверь… Кошка! Довольно наглая, вида потрёпанного, сельского. Масти неопределённой. Явилась к нам мышковать, потому как всех мышей на селе переела. Застыла и смотрит пристально на меня и собак, кто первый дёрнется. Мудрая Хина не станет гоняться, зная, что не догонит, а Бром стал в охотничью стойку… Кошке надоело стоять, подняв лапу и свернув набок голову, шагнула, и тут же Бром кинулся… да куда ему?! Он мясом зарос, не охотой, а кухней кормится, потому и тяжёл на побег. Не догнал, повернул с позором. А кошка села поодаль и ухмыляется цинически: «Что, дурень, взял? Куда тебе, барину, за мной гоняться?!». Ну да ладно… Не станем же мы из этого эпизода мудрить далеко идущие сравнения…

Продолжим чтение. 

«…там живут две любительницы тишины и уединения». Вам это совсем не нужно, вам нужна публика, слава, шумные аплодисменты, восхищенные взоры, так что и нечего вам рядиться церковной тишиной и уединением. Я видел вас на сцене и понял, то понял, что вам возможно жить и сиять только под яростные крики и плеск ладоней поклонников… Ваш преданный друг Бром от переутомления погони и позора завалился под скамейкой набок и спит, повизгивая и подёргивая лапами, всеми четырьмя, будто всё ещё гонится за кошкой и никак не догонит. Спит и Хина, но не похоже, что ей снятся неосуществимые мечтания. Как нам с Бромом. 

Да…

«Прокатились бы вы сюда, Антон Павлович, право, хорошо здесь, отсюда бы вместе поехали в Батум и Ялту, а? Брат с женой народ хороший, были бы очень рады. Может, вздумаете?». Ну, вот, моя милая Ольга Леонардовна Книппер, добрались мы с вами, наконец, и до Ялты, чем я бесконечно доволен, признаюсь, потому как, ободрав всё со стен в Мелихово и упаковав в ящики и рогожи, отправляю в Ялту и сам собираюсь вслед. Ваше предложение кажется мне очаровательным! Я еду! Но с условием: по получении моего письма, кое я немедля сяду писать, вы телеграфируете мне приблизительное число, когда намерены покинуть Мцхет. Я тут же выезжаю в Батум для встречи с вами. А главное условие: обещайте, что не вскружите мне голову, как другим. Известный вам Вишневский считает меня очень серьёзным человеком, и мне не хотелось бы показаться ему таким же слабым перед вами, как все остальные ваши поклонники. Потом буду ждать от вас – как помешанный – телеграмму. И мне теперь кажется, что всё должно быть прекрасно, и хочется мне слать вам тысячи сердечных пожеланий… Спасибо вам за письмо. 

(Телеграмму шлите по адресу: Москва, Малая Дмитровка, дом Шешкова, Чехову).

Что же дальше писано в замечательном вашем письме? Мне уже и конверт не кажется мятым и замаранным, и письмо писано милым вашим почерком, и даже запятые и точки кажутся мне необыкновенно значительными. «Недавно мы прокатились по вновь выстроенной дороге до Александрополя, до Карса она ещё не достроена – что это за красота! У нас был свой вагон, последний, так что с задней площадки мы всё время любовались дивной панорамой; я никак не ожидала увидать такое великолепие. В нескольких словах невозможно описать, а начнёшь писать, так не кончишь, лучше расскажу». Я, милая моя, словно вижу своими глазами дивную панораму горного пейзажа, стоя рядом с вами на задней площадке последнего вагона, и никого третьего около нас нет. (А что же больше никого на целый вагон? Вы пишите, что у вас был свой вагон? Как это может быть? Впрочем, расскажете). «Вчера не успела кончить письма; вечером сделали прогулку вёрст в 8, по камням, без дороги, так что устала я порядком и не в силах была писать. Сегодня опять встала в 6 ч., бродила и занималась… Ну вот, сколько я вам натрещала, надоела? Если да – прошу прощенья, больше не буду. А вы мне напишете ещё? Может, мухи появятся в Мелихове?». Мухи непременно в Мелихове ещё появятся, но без нас. Мы продаём Мелихово. Знаю, вам здесь нравилось, и скамейка моя нравилась, и дружеские собаки нравились, но мелиховская жизнь наша как-то покатилась под откос, ничего нас с Машей тут больше не радует. Исчерпалось всё. Уж мне по моему здоровьишку больше подойдёт крымское моё имение Кучук-кой, оно теперь, летом, как мне пишут, изумительно. Вам непременно нужно будет побывать там.

Что ж, кликну спящих собак, поднимусь, и пойду писать вам письмо. Солнце повисло низко, уже не печёт. Яблоня надо мной расшумелась, это задул поверху ветерок. Пора к дому. Там уж слышны крики, значит, дело тянется к обеду. А не вложить ли мне петербургскую фотографию в письмо к вам? Вышло недурно. Впрочем, это будет претенциозно. Не буду вкладывать. А не продавать ли мои фотографии по бедности по рублю за штуку? Вишневскому выслать пяток наложенным платежом! Было бы весело. 

– Бром! Хина! Домой! 

 

Н Е Г О Д Я Й  П О Т А П Е Н К О

 

Письмо, привёз из Серпухова с оказией учитель Храбров, попросивший с великим стеснением и полуслезой в голосе сто рублей, само собой с клятвоуверениями вскорости вернуть. Антон дал, чтобы не выслушивать историю учительской бедности, взял письмо, махнув рукой учителю удалиться, и стал карманным ножичком взрезать конверт. Он почуял небольшое стеснение сердца, узнав знакомый, стройный как солдатская шеренга почерк. Такую круглую строчную «а» и такую чернильную каллиграфию ни у кого больше он не видел. Но более чем стеснение сердца удивило его, взявшееся откуда ни возьмись, угрызение совести. А не побрали бы тебя черти навозные! неизвестно кому или чему пригрозил он, уже учуяв от почтовой бумаги тонкий нерусский душок. Европой пыхнуло в нос… Лиловый листок с канарейкой в золотой клетке в левом уголке разозлил бы Антона, если бы не отвлекла и не увлекла его чистая гармония текста, вязь круглых и остреньких буковок, удлинённые просветы между словами, широкие поля, изящные частые запятые. Они похожи… чтоб мне провалиться… на сперматозоиды. У запятых волнистые хвостики!.. надо же! Но какое изящество!!

Ещё не зная содержания, он, как обычно, получив её письмо, успел восхититься его формой. «Ваше Непорочное Святейшество Антуан!», прочёл справа от канарейки и хмыкнул. Да уж! Ваш упрёк в непорочности имеет право быть, миленькая вы моя. Самые наваристые мясные шти имеют свойство остывать и покрываться стылым жирком. Уж не обессудьте, что захотелось горячих штей. Стал читать дальше. «Будьте же Вы прокляты, милый мой негодник, за Ваше безразличие ко мне. Три года унизительных ожиданий принудили меня свернуть знамёна и сдаться. Теперь меня тараканит Потапенко. Он терпеливо осаждал крепость и последним штурмом взял её. Вот Вам!».

Ах, Потапенко! Негодяй, шкодник! Да знаю я, милая моя, что он аки шмель вьётся вокруг вас. И давно! Он и не скрывал от меня своего кобелиного интереса к вам, щупал, как я отнесусь…, а я виду не подавал, что понимаю. Знаю и про ваши тайные свидания в Европах, и уж не думаете ли вы, что поверю, что вы по сию пору не тараканились, а только сейчас свернули знамёна. Сказки не сказывайте, я не молоденец. В Европы он ездит к жене и детям, но и вас не оставляет вниманием. Остыл, остыл я, и ревности уж не чую… скупа душа стала на ревность. Ну, милая, дальше-то о чём вы мне желаете сообщить? «Живу я скучно, скучно, скучно, кругом одни французы, гордое, скупое на добро племя. И Потапенко, негодяй, сбежал… жена у него и дети. Прогоню его, а заместо него маменьку свою вызову, давно просится. Она Потапенку, с чего не знаю, а люто ревнует ко мне. Вот бы и Вы, Антуан, приревновали. Но ваша холодность не даёт надежды». Антон опустил письмо на колени, уронив конверт на песчаную мокрую дорожку, но не стал его поднимать.

Он лежал уголком на деревянной ноге скамьи, намокал другим уголком и не требовал к себе сочувствия. Я только посредник между вами и вашей дамой, и мне глубоко безразлично, что написано на этой мерзко пахнущей бумажке, должен был бы сказать он, умея говорить. Какой-то Потапенко, чья-то мамаша, слёзные воздыхания и упрёки, как это, простите, мелко и неинтересно. Я француз, сделан из французской дорогой бумаги, и ваши русские дела меня совершенно мало трогают, а гораздо более взволнован я арестом мосьё Дрейфуса и ложным его обвинением в шпионстве на Германию. И не потому ли сфабриковано против него дело, что мосьё Дрейфус еврей? А так же гораздо важнее для меня и цивилизованного мира начавшаяся японо-китайская война. И армянские погромы в Турции? А знаете ли вы, что во Франции изобретена сыворотка от дифтерии? А вы о каком-то Потапенко! Как это грустно. И поднимите, наконец, меня пока я не размок насовсем. Антон не стал поднимать мокрого конверта, чтобы на колени воды не натекло. И не нужен он, коли адрес для ответа имеется… где-то на листках. А если и утерян, то не важно, навряд удосужусь ответить вам. Теперь уж и сестрица моя, доверенная подруга ваша, на меня сердита, что не пишу вам. Видно, что вы нажаловались ей. Так я теперь уж точно, что писать вам не буду. Позвольте и мне иногда сердиться. А Потапенко хотя жид и негодяй, а всё же наши дружественные отношения легки и приятны для обоих нас. Что же мне теперь, вольную мужскую дружбу с ним ломать за вас, дорогая?

Что вы там дальше пишите? «Я, кажется, отдала бы год жизни, чтобы очутиться на денёк в вашем чудесном имении, говорить с Вами. Вы бы, я верю, в полчаса вразумили мою тоску. Ваши фотографии лежат у меня на столе, я перебираю их, говорю с ними, (с карточками, а не с вами), но печаль не отпускает меня. Бойкие подруги ваши, неразлучные Татьяна и Лидия являлись ко мне развлекать и шептаться, о вас в числе других, хвастались полученным от Вас письмом, но я отвадила их, заявив, что вы мне пишите каждый день. Не могла же я удержаться от удовольствия Вас скомпрометировать…». Ну, милая моя, это довольно по-детски, так меня «компрометировать», они ваше враньё сразу же оценили, а виду не подали во имя деликатности. По приезде в Россию, заезжали ко мне в Мелихово, а вас довольно зло обшутили. Лида хоть актриса и плохая, а пародировать у неё мило получается. С восхищением отношусь к ним, а уж к Лидочке так прямо с животным волнением. Вот вам! Правда, что вам этого знать не надо. Так же как и то, что мы с вашим негодяйским Потапенко, пока вы киснете в Парижах, сплавали в чудесное, весёлое и весьма познавательное для писателей путешествие по Волге. А в Нижнем, повстречавшийся нам господин Сергеенко, близкий друг Льва Толстого, так нас утомил своими восторгами, что принудил от него сбежать, и заместо Парижа очутились мы в Сумах, вам хорошо известных. Впрочем, ничего интересного и познавательного мы там не нашли и, прихватив дружественную вам Наталью, вернулись. Ну никак не вырваться мне к вам в Европу, милая моя. Всё мешает. Да и в Париже мне неловко и скучно без господина Суворина, умеющего развлечь такого провинциала, как я. Что же до Потапенки, то он умчался в Петербург стребовать у господина Суворина обещанные авансы, завёл прелестную машинисточку и погрузился в трясину литературной подёнщины. Впрочем, и этого вам знать не надо.

Вот, дорогая моя, вы пишите, что вам скучно жить, а между тем в вашем мартовском письме писано было, что вы переполнены парижским энтузиазмом, сияете так, что в нашей татарии должно быть видно, счастливы, что рядом с вами подруга ваша верная Варя, что у вас милая квартирка, и теперь ищете вы для полного удовлетворения учителя пения. Чего же вам не хватает сейчас, спустя всего трёх месяцев? Неужто вам Потапенки и его жены мало в вашей крепкой геометрической фигуре, вам теперь хочется прямоугольника. Но вы же знаете, как легко прямоугольник складывается в линию, какая это нестойкая фигура. И как же ваше пение? Вы уже поёте? Ежели из вас выйдет великая певица, то прошу вас не забыть и обо мне и уделить частичку вашего богатства и мне на бедность. …Впрочем, что же это я?! Жёлчь разлилась… Пожалеть бы, а не злобствовать…

Жена Потапенки угощает вас частыми сценами и угрозами убить себя и детей, а муж оправдывает её истерики чахоткой и умоляет терпеть. А ведь негодяй Потапенко скрыл, что в Париже у него жена, когда увлекал любовницу ехать с ним. Свинья, но обаятельная. И на «свинью» не желает оскорбляться. «Что за фантазии, милейший Антон – утверждать, что я свинья. Достаточно признавать меня человеком, чтобы признавать за мной большее свинство, чем за самой грязной свиньёй». Как не умиляться этакому негодяйству?! А когда сестрица моя во гневе сообщила ему, что велела зарезать ягнёнка Игнашу, названного в его честь, он ей самоуничижительно ответил: «Милая Маша, таких негодяев как я, надо по-российски вешать. С такими всесторонними негодяями, мерзавцами и подлецами или не разговаривают вовсе, или прощают им всё. Советую тебе избрать последнее». Шокированная сестрица не знала как реагировать…

Да уж… такой цинизм… Письмо… что там дальше? «Впрочем, ваши карточки мне пригодились для хозяйки, она живо интересовалась замужняя ли я дама, причём совсем не в связи с частыми визитами Потапенки, она знает его жену, а скорее для какой-то своей отчётности в полицию, как у них положено. Варя убедила её, что на карточках мой муж. Так что если будете писать, то пишите «для M-me, а не M-lle». Как же вам хочется быть мадамой, а не мадмуазелью, дорогая моя! Но зачем? С вашей молодостью, пышной красотой, животной привлекательностью, надевать на себя ярмо замужества, семейного и материнского рабства. Разве не торчит перед с вами жалкий образец такого семейного рабства и психопатии? А вот вам другой пример – вольные и счастливые Лидия с Татьяной. Эти две дамочки не готовы скрывать перед миром ни взаимную плотскую любовь, ни частые перемены мужчин-любовников и содержателей, ни своего безразличия к общественному осуждению. И вольны, и счастливы. И весьма деятельны. Пишут же они мне, что теперь составили любовный треугольник с Коршем, который познакомил их с Дюма-сыном и драматургом Ростаном. И что же? Теперь Татьяна взялась переводить их пьесы, Корш – ставить в своём театре, а Лидия – играть в них героинь. И все довольны, и все заняты делом. Вы, милая, жалобились мне в прошлом письме, что бесконечно льёте слёзы, кашляете кровью, пьёте креозот и рыбий жир, что соседки раздражают вас бесконечными вокальными упражнениями, и что врачи… господи! врачи!.. рекомендуют вам непременно ехать дышать швейцарским горным воздухом. Я же, как врач, рекомендовал бы вам дышать сочным и развратным парижским воздухом, вы, поверьте мне, будете иметь успех – французы любят полненьких курносеньких блондинок. И болезней себе не придумывайте! Была бы у вас чахотка, вы бы поначалу усохли, потом пожелтели, искашлялись бы кровью. Ничего этого у вас нет, будьте покойны. Мда…

Это ты, Антон Павлович, друг мой, усох, пожелтел, искашлялся… А всё не желаешь признать перед людьми своей болезни, прячешь окровавленные платки от родни. Сколько тебе крови надо выхаркать, чтобы начать основательно лечиться. Себе-то не ври, врач. Очевидно мне, что и здоровье своё я прозевал, как вас, милая Лика Мизинова… Ну что же вы там пишете про Варю Эберле, бывшую некогда предметом моих вожделений. «Ежели бы не она, моя Варя, я бы не раз уже задумалась о крайнем… эти мысли приводят меня в ужас. Поверьте, я очень несчастна, и не могу не сказать, что виной всему Вы. Впрочем, такова моя судьба, переживать и пережить то, что никогда не думала пережить. Слова мои темны, но Вы как врач поймёте, о чём это я. Не знаю, посочувствуете Вы мне! Напишите мне, голубчик, поскорее! А ваши обещания приехать – вздор, вы никогда не сдвинетесь с места...». Вот оно что, моя дорогая! Ах, Потапенко, негодяй и свинья! Ваши слова темны, но если они обращены к врачу, то врач не может их понять по-другому, не так, как понимаю я. Тогда вам не стоит пока возвращаться в Россию, акушерство во Франции поставлено лучше нашего… Стало к вечеру стыло, воздух сырой. Надо в дом. Антон тяжело поднялся, скрипнула скамья. А не поднять ли всё же конверт, подумал. Но не захотелось наклоняться. Пошёл по тропке к дому, где уже засветили первую лампу в окне столовой. За домом на кого-то кричал строптивый работник Алексей. Ему плаксиво отвечала девка. В Мелихово всё как всегда. Левой рукой Антон нёс, прижимая к груди, недочитанное письмо.