Мы — были

Опубликовано: 10 января 2003 г.
Рубрики:

Человек проходит три этапа своего бытия: родился, жил, умер. Насчет того, что родился, это человек знает только по воспоминаниям родных. Или из метрики. Сей факт как-то выпадает из его личного опыта. Умер — тоже выпадает. С этим делом все обстоит более, чем смутно. Там происходит квантовый переход — вроде был, потом сразу уже нет. Никакого пути и никакого процесса постепенного понимания. Кто проходил общий наркоз — знает. Остается жизнь как наиболее достоверный для человека этап. Но и она под сомнением.

— Здесь живет Рабинович?
— Не живет.
— А вы кто?
— Рабинович.
— Почему же вы говорите, что не живете здесь?!
— Да разве это жизнь?!.

Каждый думает, что все еще впереди. Что прошлое вот именно и не жизнь, а только еще подготовка к настоящей жизни. Некое предсуществование: вся жизнь впереди, надейся и жди.
— Пора уж сыграть в пирамидку, — подумал старый фараон.

Как именно уходит человек — это экзистенциальная тайна, и она никогда не будет разгадана. Ибо это, казалось бы, знает только он один. Но в момент ухода его земное сознание испаряется, и вместе с ним все возможное знание — и о мотивах, и о последнем решении, и о том, как и кто увел его навсегда, если то было насильственное умыкание. А если естественное, то обычно человек и не знает, что вот оно, наступает. Он как раз думает, что выздоравливает. Я сказал «казалось бы, знает только он один» не случайно, ибо и этот единственный один тоже не знает. Бывали случаи, когда вытаскивали из петли, но, кроме смутных речений, ничего услышать не удавалось. Все судьбоносные решения свершаются в подсознании, в черном ящике, так что на белый свет выскакивает готовый результат, а потом все, в том числе и решивший, ломают головы: как же это могло произойти. И начинают под готовый ход подводить логику, факты, причины. Обосновывают, одним словом.

В свое время я как бы пережил уход в небытие — операцию делали под мощным двойным наркозом (потому что рядом был тройничный нерв — наиболее чувствительное место в нашем теле). То есть, помимо наркотической инъекции, еще произвели интубацию: внедрили трубку в легкие, отключился дыхательный центр (такова глубина наркоза), и дыхание осуществлялось машиной принудительно. Так вот, из этого состояния я выходил целые сутки, и то была полная имитация потустороннего. Настолько, что не хотел возвращаться в этот мир.
Когда меня часов через 12 после операции пришли навестить родственники и стали спрашивать, как ты, мол, себя чувствуешь, говорить всякие слова участия, я хотел только одного, — чтобы меня никак не беспокоили и не заставляли мучительно пытаться шевелить губами для того, чтобы сказать даже одно слово «хорошо», чтобы оставили все как есть, дали бы снова погрузиться в вечный мрак, где нет ничего, и нет никаких волнений, забот, мыслей и даже чувств. По ту сторону добра и зла. Это было то, что буддисты назвали бы нирваной. Не блаженство, нет, а полное растворение в ничто.
После этого я понял (нет, не то слово, не понял, а прочувствовал), что смерть совсем не страшна. А потом отошел, привык к жизни, к ее нелепостям и неожиданностям, привык быть любимым и любить, и сейчас снова стало как-то неуютно перед разверзающейся впереди беспросветной бездной. Да-с, жизнь — очень вредная привычка. И, как всякая пагубная страсть, не может кончиться хорошо.
Набоков в «Других берегах» удивлялся тому нелепому обстоятельству, что человек не боится бездны небытия перед его рождением, и страшится точно такой же после своей смерти (у Шопенгауэра прочитал?). Хотя там и там простирается черная бесконечность, когда мыслящего тростника Паскаля не было, и посему никто не пел песню «Шумел камыш».
А если кто и пел, то не он. Например, тупо-злобный и утробный тиранозавр после сытного ужина на завалинке. Набоков был бы прав только в том случае, если бы прошлое и будущее были эквивалентны. Иными словами, если бы время было обратимо. А оно стрелой как раз летит из прошлого в будущее, но никак не наоборот. В противоположную сторону не только не летит, но даже не ползет. И этот, рожденный ползать, все равно летит а будущее. Значит, нам туда дорога.
Есть, есть неистребимое различие между прошлым и будущим. Это все равно как сказать «Моцарт и Солярий», что противоположно фразе «Мусор и Сальери».
Надпись, надписи... «Мене, текел, фарес». «Упарсин» нас от этого. Он был красою человечества, помянем же добром его качества. Нынешнее поколение будет жить при коммунизме. После же коммунизма оно жить не будет. За работу, товарищи! Cherche la femme! Больше света! Ich sterbe. Если врага не уничтожают, значит, он друг. А друг умрет и сам. Жизнь дается только один раз. И отнимается тоже один. Плюс на минус, косинус на синус, сдвиг фаз, фига с два. Так на так и выходит.
«В этой жизни умирать не ново». Сказать—то все можно, а ты пойди — демонстрируй!
Жизнь — прекрасна! Я люблю тебя, жизнь! Жизнь есть способ существования белковых тел. Я люблю тебя, способ существования белковых тел! А свобода — это осознанная необходимость. За нашу и вашу осознанную необходимость! «Я живу на улице Осознанной необходимости...»
Ну, насчет «живу», это никто не доказал. А вот умереть, что при коммунизме, что до, что после него, притом на любой улице — это уж всенепременно. «Уноси готовенького — кто на новенького?» Жизнь есть болезнь со смертельным исходом, передающаяся половым путем. Сплошной Занусси. Все сводится к фразе, которую усмотрел Ильф на покоях последнего царя Трои: «Приама нет». И больше никогда не будет.
Взрослый, пожилой уже, а как бы говорит: «Я больше не буду». «Путник, передай всем от Леонида, что здесь мы лежим, исполнив свой долг».
По ассоциации еще из Ильфа: «Ваня собирается ехать в Англию и нанести там визит королю. Король, узнав об этом, отрекается от престола». Но мог бы решить вопрос радикально: вечным убытием. Как всякий командировочный он должен был бы знать, что день убытия и прибытия считаются за один день. И это как раз последний день Помпеи. На раскопках этого вулканища нашли посмертные записки задохлика, там фраза: «На 40-й день стал жутко хохотать от щекотки по всему телу — оказалось, червячки». Это уже чем-то напоминает объявление на советском колумбарии: «Трупы в крематорий поступают в порядке живой очереди».
Перекличка эпох, так сказать.
У тебя жар! Ты заболел?
Умер. Только что из крематория.
Вот это и есть вся правда, которая рано или поздно всплывет наружу как утопленник на седьмой день.
Но, как заметил Чехов — неправда это!
Бездна до нас — она ведь была без нас. А бездна после — она уже с нами.
— Мы — были! — так воскликнул Алексей Козлов, выходя в Минске из радиостудии с мастер-кассетой своей первой записи раннего «Арсенала».
Конечно, в черной дыре все прошлые состояния стираются и остаются только масса, заряд да момент вращения. Вот в ней-то, в черной, нет разницы — были мы или нет. А так, — даже боги не могут сделать бывшее не бывшим.
Начинаешь вспомнинать и всплывают разные эпизоды, и не остается сомнений в том, что таки — да: были мы!

* * *

В 8 классе осенью все уроки были заменены изучением идущего как раз тогда XIX съезда. Помню, беспрерывно зачитывали:
«Появляется товарищ Сталин. Все встают. Овация. Слышны здравицы в честь товарища Сталина. «Ура великому Сталину! Да здравствует товарищ Сталин! Слава гениальному товарищу Сталину!» «Слава, слава, слава!»
Ну, и в таком духе на 15 минут. Я возьми, да спроси:
—А почему это так? Ведь Сталин — это не какой-то клоун, при имени которого все начинают ликовать. Он еще ничего не сказал, а уже столько восторгов.
Завуч и наш классный руководитель, историчка Наталья Георгиевна зловеще прошептала:
— Лебедев, что ты говоришь?! — И выскочила из класса.
Минут через пять вошел директор и отправил меня домой с запиской, чтобы отец немедленно пришел в школу. Он не пришел, а принесся, приехал — на «козле» ГАЗ-67, что-то вроде «Виллиса».
—Что будем делать? Сообщать, куда положено? Ваш сын назвал товарища Сталина клоуном!
Отец от меня всё знал, и уже мне всыпал.
— Да что вы, он ведь, наоборот, сказал, что товарищ Сталин не клоун..
— Ах, да какая разница! Само сравнение...
И тут отец нашелся:
— Он у нас, знаете, как бы не совсем нормальный. Учится вроде хорошо, но, бывает, заговаривается. Обещал приструнить. И хорошенько воспитать.
Тогда пронесло. Никуда не сообщили, что весьма удивительно. Но — люди и тогда были людьми.

* * *

В начале-середине 70-х я преподавал философию в Белорусском Политехническом институте. В числе прочих была у меня группа архитектурного факультета, элита всего института. В ней в основном учились дети руководства республики и всякого иного начальства.
В феврале 1974 года из страны был выслан Солженицын. Никаких изменений в программе занятий это не повлекло, и нам не поручали провести семинары по морально-политическому укреплению духа студентов, но небольшое волнение высылка (а до того краткий арест) среди студентов вызвала.
На семинаре один активный студент по фамилии Пилатoвич (он был сыном секретаря Белоруссии по идеологии, человека идеологически свирепого, которого у нас звали не иначе как Понтий Пилатович) задает вопрос:
— Почему это все должны осуждать Солженицына, в то время как его книг не издают, и никто их не читал?
— Вот вы, Пилатович, весьма умны для того, чтобы задать мне такой вопрос. Но недостаточно — для того, чтобы вообще его мне не задавать.
— Извините. Вы правы.
Нормальный парень, хоть и сын персоны. И — действительно умный.

* * *

В конце 70-х годов уже будучи в Физтехе (Московский физико-технический институт — прим. ред.), стал ездить по Домам Ученых ведущих научных центров Москвы и Подмосковья с разными философскими да методологическими темами. И быстро уловил, что физиков и математиков не так уж интересуют философские проблемы их собственных наук. Эти темы даже вызывали некоторую обиду: дескать, мы сами знаем про историю и философию физики, а вот чего нам хотелось бы послушать — так это про историю вообще, а особенно — про историю России.

Изучение российской истории наряду с интересом к ее методологии, то есть, как и какими способами она познается и пишется, привело к тому, что я сменил тему и стал рассказывать об исторических проблемах. Я это не раз и раньше делал на лекциях по философии в московском Физтехе (где преподавал) и на своих спецкурсах. Говорил, например, о традиционном Китае или о нацистской Германии и наблюдал, как аспиранты толкают друг друга в бок и довольно громко шепчут:

— А ведь и у нас то же самое, так тогда в каком же обществе мы живем?

* * *

Мне как-то в руки попала инструкция для редакторов издательств (я тогда часто бывал в редакциях, где готовились мои публикации), озаглавленная «Перечень тем, запрещенных к опубликованию в открытой печати». Боже мой, чего там только не было — урожайность по районам, аварии и катастрофы, эпидемии, стихийные бедствия, само собой — производственные тайны, некорректные политические высказывания и пр. и т.д., заканчивая предупреждением, что и сам этот перечень есть строгий секрет и запрещен для публикации. Но самое пикантное: этот документ государственного глубокомыслия содержал фразу о том, что редактор должен особенно тщательно следить за аллюзиями и немедленно вымарывать их. Заодно пояснялось, что аллюзии — это неконтролируемые ассоциации. То есть автор вроде бы пишет о гитлеризме, но так, что могут у редактора, а значит, и у читателя, возникнуть параллели со страной Советов. В таком случае эту статью или книгу о гитлеровской Германии ни в коем случае нельзя допустить к публикации.

Стало понятным, почему в СССР нет ни одной приличной работы о технологии и конструкции власти Германии 30-х годов. И стало понятным, почему одно из лучших исследований на эту тему — двухтомник Уильяма Ширера «Взлет и падение Третьего рейха» (там ничего об СССР — только о Германии) изымают на таможне и приравнивают к антисоветской литературе. Тем более изымают на таможне (и на обысках) философские книги Бердяева, например, «Русскую идею» или «Смысл истории», хотя там не было ничего «антисоветского», ибо он писал в них об эволюции российского национального самосознания и именно о смысле истории и не касался проблем СССР (даже не упоминал в них большевистский режим).

Не стоит преувеличивать степень воздействия большевистского режима на создание новой породы людей. Люди как люди, несколько испорченные квартирным вопросом. Даже в большей степени, чем партсобраниями и единодушным одобрением-oсуждением.

Когда меня исключили и вычистили отовсюду по первой категории за чтение и распространение антисоветской литературы (это был формальный повод, на самом деле — за аллюзии; готовились процессы по идеологическому оздоровлению в андроповское время) имел я беседу в ЦК с тов. Соломенцевым.

Я набрался смелости и взял с собой маленький диктофон, откуда и процитирую кусочек из большого часового разговора (или допроса?).

Соломенцев: «Почему вы сообщали на лекциях сведения, выходящие за пределы учебного курса?»
Лебедев: «Иначе меня не стали бы слушать!»
Соломенцев: «Вы солдат партии и боец идеологического фронта и потому должны пропагандировать текущие установки, а не интересоваться тем, что было раньше или будет потом».
Лебедев: «Но в этом случае невозможно быть философом!»
Соломенцев: «Вот вы им и не будете».

Партийный генерал как в воду глядел — и откуда только узнал? Я действительно перестал быть философом. Точнее — занимать место на философской кафедре.
После выдачи мне волчьего билета я вышел, и в приемной у меня вдруг началась почечная колика. Секретари донесли — не дай Бог, потом скажут, что в ЦК затравили насмерть. Надо сказать, что там в те времена все были очень вежливы — даже при исключении.
Вызвали бригаду врачей (мужчину и женщину), те сразу прибыли и сделали мне укол баралгина. Тут на меня напал неудержимый смех — оказывается, это возможное побочное действия этого самого баралгина, но для меня оно оказалось главным. Под руки врачи вывели меня из здания и на выходе, глядя на хихикающего исключенного и уволенного, охрана решили, что мол, того, в Кащенко повезли. И потому расслабилась и не взяла у меня пропуск.
Вечером при закрытии ЦК там началась паника: количество выданных и сданных пропусков должно совпадать. Всю ночь искали по всем закоулкам злоумышленника — не сдавший пропуск, видать, где-то засел с намерением. Утром мне позвонил полковник, начальник смены охраны и почти что с рыданием спросил — не остался ли, часом, пропуск у меня. Посмотрел, — точно, у меня (я и не знал, что его надо сдавать, и вообще не до того было).
— Я сейчас приеду, это так важно, вы не представляете.
— Да не надо, я как раз еду в эти места и занесу вам.
Когда отдавал пропуск, полковник благодарил несказанно. Ведь (по его словам) уволили бы без выходного пособия, а у него дети, жена... А так отделался выговором. Наклонившись, он тихо сказал, что все понимает, что лишать философа профессии за чтение книг нельзя, что он меня поддерживает, и добавил, что долго так продолжаться не может.
Да и врачи в машине уже знали, в чем дело и всячески выражали сочувствие. Так что и тогда народ был нормальный — притом почти во всех инстанциях.

* * *

У нас кафедра называлась просто «Кафедра философии» (сие — заслуга тогдашнего заведующего, ныне давно покойного Энгельса Матвеевича Чудинова), в то время как во всех прочих вузах такие кафедры именовались кафедрами марксистско-ленинской философии, и учебный план был по университетскому курсу — 140 часов.
Преподавал я историю философии. Диалектический материализм — тоже, как часть философии, причем туда входила большей частью философия естествознания и — немного — система философских категорий. Я бы и сейчас примерно так же преподавал философию. Не говоря о том, что еще были спецкурсы. У меня, к примеру, был «Особенности развития цивилизации на Востоке», на котором заполнялась Большая физическая аудитория (вот именно — самая большая на Физтехе). Результаты этих лекций (частично) потом остались в моих статьях по Китаю, Японии, Индии (буддизм) и пр.
А вот по научному коммунизму, истории партии, научному атеизму и прочему — это у нас были отдельные кафедры и мы с ними не пересекались.
Но иногда и на нашу кафедру спускали обязательные темы. Например, изучение литературно-мемуарных трудов Леонида Ильича Брежнева. «Малая земля». Помню, как раз на такую лекцию ко мне пришла комиссия из обкома. Мне нужно было как-то проявить политическую лояльность и, одновременно, не пасть в глазах аспирантов. Для начала я сказал, что западные советологи сравнивают наше сельское хозяйство с больным желудком. То у него запор, дескать, то понос. Здоровый человек не говорит о своих физиологических отправлениях. Но человек с больным желудком только о них и толкует. Вот так и в СССР, мол, все время пишут и говорят о сельском хозяйстве. Когда удается собрать более-менее приличный урожай, то это подается как величайшая победа. Советы после длительного запора как бы говорят всему миру: наконец-то свершилось! А что говорит по поводу нашего сельского хозяйства Леонид Ильич? Он пишет в «Целине» о сельском хозяйстве в военных терминах: «битва за хлеб», «борьба за урожай», «фронт уборки», «командиры хлебного фронта», «атака на вредителя», «подтянуть арьергарды», «дать бой дезертирам битвы за хлеб». Стало быть, наш руководитель сравнивает сельское хозяйство вовсе не с больным желудком, как того хотелось бы советологам, а с войной, битвой и фронтом. Отсюда следует, что советологи плохо знакомы с работами Леонида Ильича. А вот когда познакомятся, то сразу узнают, с чем именно нужно сравнивать наше сельское хозяйство.
Далее я перешел к анализу эпизода из «Малой земли» о том, как у Леонида Ильича, в бытность его секретарем Днепропетровского обкома, в 1940 г. на партийном активе кто-то спросил: «Товарищ Брежнев, мы должны разъяснять о ненападении, что это всерьез, а кто не верит, тот ведет провокационные разговоры. Но народ-то мало верит. Как же нам быть? Разъяснять или не разъяснять?» Брежнев, согласно мемуарам, ответил: «Обязательно разъяснять. До тех пор, товарищи, будем разъяснять, пока от фашистской Германии не останется камня на камне».
Так как эта диалектика в то время аспирантам была непонятна, я далее сказал, что освещу кое-какие подробности по истории и конструкции национал-социализма. И до конца лекции рассказывал о происхождении фашизма и его устройстве, включая такие детали, как официальное празднование ими 1-го мая, флаг красного цвета, полное название «Национал-социалистическая рабочая партия Германии», система вовлечения населения в организации по возрастному признаку: январята (нацисты пришли к власти в январе), затем, с 6 дети поступали как бы в скаутскую организацию (она называлась «Пимпф»), далее с 14 лет — Гитлерюгенд, и уж потом, с 21 года — члены партии. Все насторожились, ибо возрастная структура в точности соответствовала советским октябрятам, пионерам, комсомольцам и коммунистам. Потом рассказывал о немецком четырехлетнем плане развития народного хозяйства, о борьбе с религией и церковью. О том, что Германия формально считалась республикой, ибо в ней продолжал собираться высший законодательный орган — Рейхстаг, о котором ходил немецкий анекдот того времени: кто самый высокооплачиваемый певец в мире? Депутат Рейхстага: он два раза в год исполняет при открытии заседания гимн и получает за это 600 марок в месяц. Да и эту их работу преувеличивали, ибо пели не они, в зале включали запись, а депутаты только рот открывали. Затем остановился на принципе фюрерства и истории заключения пакта Риббентропа-Молотова, откуда как бы следовала диалектическая фраза Брежнева про «не останется камня на камне».
После лекции члены комиссии не знали, что и думать.
— Почему Вы говорили о нашем сельском хозяйстве как о больном желудке? — спросил один.
— Это была критика буржуазной пропаганды. Ведь мы в каждой лекции обязаны давать такого рода критику, — ответил я как по-писаному.
— Зачем вы сообщали о праздновании Первого мая и красном цвете фашистского флага?
— Ну как же, нацисты широко использовали демагогию для оболванивая трудящихся, и нам об этом надо знать.
— А почему Вы намекали на принцип фюрерства?
— Я не намекал, а прямо о нем говорил. И говорил для того, чтобы подчеркнуть его коренное отличие от ленинских норм коллективного руководства, которое воплощает в себе Политбюро и лично Леонид Ильич.
— Как понимать ваши параллели по поводу борьбы с религией?
— Помилуй Бог, какие параллели?! Всем известно, что у нас полная свобода совести и вероисповедания. Вот и Леонид Ильич недавно об этом говорил.
Единственный опасный вопрос был бы: откуда вы все это знаете? Но и тут у меня имелся давно заготовлен ответ: о фашистской Германии в СССР столько написано, это есть во многих источниках. Спросить — в каких именно, означало бы признать себя некомпетентным как раз в том, на что они всегда претендовали. А ведь именно в книгах советского издания тщательно вымарывали все так называемые аллюзии, то есть, неконтролируемые ассоциации, и прочесть о вышеназванном можно было только у западных исследователей, например, в упомянутой книге Ширера «Взлет и падение третьего рейха».
Впрочем, в 1981 году появилась и у нас приличная книга «Преступник номер один» Мельникова и Черной, но и та в издательстве АПН. Книга тут же ушла за границу и на внутренний рынок не попала. В общем, пронесло. Надо сказать, в то время довольно легко «проносило», по крайней мере, меня, да и всякого, кто слишком явно не диссиденствовал.

* * *

Не могу удержаться, чтобы не привести один эпизод своеобразного доказательства единства партии и народа, которое я сам воспроизвел в 1983 году на лекции у аспирантов в Физтехе. Говоря о разных способах определений, я назвал как наиболее простой так называемое остенсивное определение, когда на объект просто указывается пальцем: к примеру, это стол — и вы показываете на него, давая тем самым через его внешний вид определение этому предмету. Есть и более сложные понятия и явления, которые (в силу их сложности) тоже можно определить только так. Например, утверждение «Народ и партия едины». Это настолько сложное утверждение, что его никак нельзя доказать обычной логикой. Оно чем-то сродни основополагающим постулатам, например, геометрии.
Аспирантский народ всколыхнулся. А народ там был — палец в рот не клади. Элитарный ВУЗ, притом же уже аспиранты То есть люди, прошедшие школу, поднаторевшие и опытные. Один сказал: «А это вообще никак доказать нельзя».
Ну что ж, — сказал я, — посмотрите в окно. Все посмотрели. На соседнем учебном здании на крыше была установлена огромная неоновая надпись «Народ и партия едины!» Надпись светилась неугасимым красным цветом.
— Видите?
— Ну и что? Это и есть, что ли, по-вашему, доказательство?
— Именно. Вернее, не доказательство, а определение. Оно же и доказательство. Обратите внимание, народ ходит, смотрит и никто не лезет на стену, не сбивает надпись и не ломает буквы. Значит — согласен. Тем самым, мы все убедились в том, что искомое определение (если хотите — доказательство) «Народ и партия едины!» дано верно.
И — никаких возражений: опровержений от аспирантов.
Кстати: самым «облозунгленным» городом был Орел. То есть — на каждом доме обязательно висел некий лозунг, призыв, транспарант, плакат, высказывание классика марксизма-ленинизма или строка из важного партийного решения.
Натурально, по теории надежности, чем больше элементов, тем вероятнее какой-то отказ. На громадной неоновой надписи прямо на горкоме: «Решения XXV сьезда партии — в жизнь!» погасли последние четыре буквы в слове «жизнь». Нагло продолжала сиять только первая — «ж...». Ну, и какой пример это могло подавать подрастающему поколению?..

* * *

Приходит как-то на кафедру активист от парткома (как раз в день получки, что вовсе не было простым совпадением) и начинает собирать взносы в фонд мира. Я интересуюсь, на что именно, что делает этот фонд мира, как он борется за мир во всем мире?
Тот отвечает, что фонд проводит демонстрации в поддержку мира, издает книги, плакаты за мир, лозунги, концерты.
— И что, как вы думаете, прочтя лозунг «Миру— мир» или прослушав песню «Пусть всегда будет солнце» некий империалист и агрессор усовестится и бросит свое поджигательское ремесло?
— Да нет, это такие отпетые прохвосты. Вы же знаете, как писал Маркс: при 300 процентах прибыли нет такого преступления, на которое не пошел бы капитал. Его препохабие.
— Так что же может остановить этих негодяев?
— Известно что. Только силы социализма, Варшавский договор, советская армия.
— Совершенно с вами согласен. Пока наша армия стоит на страже мира, дело мира во всем мире будет торжествовать мирно. Поэтому я согласен дать не только искомую десятку, но и двадцатку, если буду точно знать, что деньги пойдут на оборону. На танки, ракеты, самолеты. Вот это и будет настоящей борьбой за мир. А песнями-танцами мы агрессоров никогда не остановим. Вы можете официально сообщить, что наши деньги пойдут на производство танков?
— Не могу.
— Тогда, извините, и я не могу дать деньги. Это бы только поощрило поджигателей войны. А мы с вами должны бороться за мир, а не поощрять агрессоров.
И тут, о чудо, наш заведующий (в то время — Юрий Иванович Семенов) сказал:
— Я поддерживаю мнение Лебедева. И тоже не могу дать деньги на эти бирюльки вроде плакатов и лозунгов. Только на танки. И самолеты.
И — еще большее чудо: с нами согласился и товарищ из парткома! Он сказал, то вся эта затея со сбором в фонд мира есть непродуманная и идеологически неточная, если не сказать, — вредная акция. И что он предложит изменить подход к делу упрочения мира во всем мире. Выходя, он подмигнул нам.

* * *

Началась перестройка, но пока еще очень странная. С антиалкогольной борьбой не на жизнь, а на смерть Зеленого Змия (Змий выиграл нокаутом), с еще более дикой борьбой с нетрудовыми доходами. Продолжалась вовсю борьба в Афганистане.
У меня — очередная лекция в Доме Ученых в Пущино. Тема — необходимость научного понимания исторического процесса для принятия верных политических решений. Начало 1988 года, до вывода войск из Афганистана еще далеко. Все обоснование войны — прежнее: интернациональная помощь афганскому народу в его борьбе с американскими марионетками.
В конце, как всегда, вопросы.
— Как вы расцениваете войну в Афганистане? Вы лично. Только кратко.
Тяжелый случай. Сказать, что осуждаю — уеду в сопровождении. Сказать, одобряю — значит потерять лицо. Говорить: с одной стороны, с другой стороны, вдаваться в историю с отстранением советскими происками от власти дружественного СССР короля Захир Шаха, а затем убийства его родственника Дауда «апрельскими революционерами», офицерами, подготовленными в СССР, и о прочих свершениях «славной апрельской революции» Тараки и его убийства Амином, что и привело к черной дыре Афганистана — не будет кратко.
Минутная пауза. Зал сидел не шелохнувшись, в какой-то кромешной тишине.
— Согласно ленинской точки зрения — народ победить нельзя. Я с этим согласен.
Возглас из зала:
— Вы, какой народ имеете в виду?
— Я имею в виду советский. Его ни в этой войне, ни в какой другой нельзя победить. А вы, какой имели в виду?
Облегченный смех всего зала.
После вечера молодой ученый Борис Рева сказал мне, что та минутная пауза была самой напряженной за всю его жизнь, и он страшно боялся, что я сейчас скажу что-нибудь непоправимое.

* * *

Еще одно воспоминание, связанное с организационно-деятельностными играми (ОДИ). В феврале 1989 года шла игра (руководил Сергей Попов) в Иркутске с депутатами Верховного Совета, областного Совета и всякими высшими руководителями области. У меня был почти трехчасовой установочный доклад на тему о том, как страна дошла до жизни такой, а также я изложил некоторые прогнозы, из коих следовало, что СССР через пару лет распадется. Народ сидел без перерыва и то смеялся, то вздрагивал. А по окончании встала одна дама и сказала:
— Мы думали, что Лебедев — достойный человек, он тут раньше делал дельные или смешные добавления. Но после этого доклада, после того, что мы сейчас услышали, мы видим, кто он на самом деле. Только огромное терпение и дружелюбие иркутян позволят ему выйти живым из зала (это — цитата, ибо весь ход игры всегда записывался устроителями на магнитофон для целей отчета).
Попов стал ее урезонивать, сказав, что ныне все-таки перестройка и гласность, и что вообще ведь речь шла об истории и методологии, а не о программе политической и революционной борьбы. В общем, обошлось.
На следующей год игра шла в Сыктывкаре, и там у меня был доклад на тему о предреволюционной разрушительной и, позже, декоративной роли Советов, а сейчас — снова о разрушительной (ибо народ туда попадает с «улицы»), и о необходимости их роспуска. После этого встал один профессор и сказал, что докладчика нужно арестовать прямо в зале. Я ответил, что это — большой прогресс, ибо год назад меня прямо в зале хотели расстрелять. Если так пойдет дело и дальше, то, предположил я, еще через год мне дадут премию. И что вы думаете? Именно через год, снова в Сыктывкаре (зимой 1991 г.) мне действительно дали, правда, не премию, а какую-то почетную грамоту, а к ней — резное блюдо с дарственной надписью «За честность и смелость мысли» и сову из оленьей шкуры (она и по сей день висит на стенке).
Сейчас эти метаморфозы кажутся почти невероятными, но я хочу напомнить, что до публикации «Архипелага ГУЛАГ» во время Иркутской игры еще оставалось 7 месяцев и руководство СССР и тогда, и позже вовсю строило обновленный социализм, возвращалось к ленинским нормам, к НЭПу и идеалам раннего большевизма.
...Да, быстро двигалась история.

* * *

Один эпизод о невероятно малых вероятностях и случайностях нашего бытия. Которые, однако же, происходят. И дают надежду, что и дальше будут происходить.
Улетал я из Праги в Бостон. Пересадка во Франкфурте. Сел в самолет, сижу минуты три. Вдруг — идет по проходу Наум Коржавин. Рассматривает билет и садится на свое место — как раз рядом со мной!
— Наум, ну что вы так долго, я тут уж устал вас ждать.
— Простите, я не припомню, откуда я вас знаю?
Я разыграл целую сцену. Ну, как откуда? Вместе же сидели. Баланду хлебали. Побег готовили.
— Да нет, сидели, это было. Но побег? Не помню.
Ну, там темновато, он слеповат сильно, без очков. Не стал я далее испытывать долговременную память, назвался.
Реакция:
— Валера! Откуда, каким образом?..
Мы ничего не знали друг о друге. О том, что он в был в России, а потом остановился на три дня в Германии. Он ничего не знал, что я в Праге. Никакой коммуникации. Ну, скажите, разве здесь нет вызова теории вероятности?!.