Три истории в стиле Кафки

Опубликовано: 7 марта 2003 г.
Рубрики:

Юность вождя

      У грузинского поэта Отара Чалидзе было счастливое детство. Отец был старый большевик, начинавший славный путь вместе с товарищем Сталиным. Вся многочисленная родня гордилась этим обстоятельством, и отец за чашей вина любил вспоминать яркие эпизоды боевой юности, особенно те, в которых он действовал вместе с Кобой, как тогда называли будущего вождя. Познакомился Чалидзе с ним не в подпольном кружке за чтением «Капитала», а в шайке грабителей-налетчиков под предводительством Камо (Петросян) и Кобы. Шайка орудовала на Кавказе. Сначала просто грабили, кого придется, так как ни Камо, ни Коба еще не знали такого красивого слова «экспроприация» и не отдавали деньги большевикам-ленинцам. Пока шайка еще не приобрела чеканного революционного ореола, в Батуми удалось взять на пароходе солидную кассу. Ворье ликовало, празднуя очередную удачу, но вдруг обнаружилось, что часть денег из кассы исчезла. Подозрение пало на молодого грузина. Но не пойман, не вор. И все же Коба, обняв Чалидзе, сказал ему по-грузински высоким слогом поэта: «Видишь ли, дорогой, народная мудрость утвержает, а жизненный опыт подтверждает, что от своего вора нет запора. Руку друга, которая лезет к тебе в карман, надо отсечь. Иными словами, принято решение этого вороватого грузина убить. Исполнение приговора возложено на тебя, геноцвале, и ты сам найдешь способ выполнить это ответственное задание. Желаю тебе успеха, дорогой».

      Чалидзе заложил револьвер в карман широких кавказских штанин и пригласил злополучного грузина покататься на лодке. Тот, не подозревая плохого, согласился. Плывут они по ярко-синим волнам Черного моря. Вот уж и берег скрылся с глаз. Тут Чалидзе бросает весла вынимает револьвер и наставляет его на грузина. «Молись, собака, — кричит он. — Жить тебе осталось — одна минута Ты украл деньги и должен понести наказание!»

      Грузин с ужасом уставился на Чалидзе. Повалившись на колени, он стал целовать его грязные ступни и вопить, призывая в свидетели всех грузинских святых, что не брал денег. Что-то дрогнуло в сердце Чалидзе и он сказал молодому грузину: «Может, правда ты не крал у нас денег. Я не могу убить невиновного. Прыгай в воду и плыви в Турцию. Доплывешь, твое счастье. Но на нашем берегу чтоб тобой и не пахло». Парень, перекрестившись, сиганул в море. А Чалидзе вернулся и доложил Кобе, что задание выполнил.

      Через некоторое время сидел Чалидзе с Кобой на пристани, обсуждая план нового задуманного ограбления судна. Посреди делового разговора Коба, вдруг, этак мимоходом заметил: «Зря, дорогой, ты прикончил парня. Деньги нашлись». Простодушный Чалидзе, радостно взвизгнув, пустился в пляс, приговаривая: «Умница я!» Коба, недоумевая, глядел на него своими желтыми глазами. Отплясав свою лезгинку, Чалидзе выкрикнул: «Я ведь не убил парня. Он божился, что невиновен. Не смог я взять грех на душу и отпустил его».

      Ничего не сказал Коба, а лет, эдак, через сорок припомнил товарищу боевой юности его сердобольность. Однажды ночью в дом Чалидзе ворвались отважные чекисты. Похватали всех, кто был в доме, и увезли. Больше о них никто никогда ничего не слыхал. Отар уцелел случайно. В этот день он ночевал у родственников в деревне.

Карикатура на вождя

      Девятнадцать лет проработала я корреспондентом журнала «Огонек». Пришла туда молоденькой никому неизвестной выпускницей ГИТИСа и, к своему удивлению, тут же получила задание — сделать материал о создании новой географической карты СССР. Человека, давшего мне шанс появиться на страницах «Огонька», звали Яков Моисеевич Гик. Он был заведующим отделом информации журнала, замечательным журналистом, теплым, остроумным, добрым человеком. Ему я обязана всей своей журналистской жизнью. До самой его смерти я пользовалась его безграничным доверием и дружбой. Эта история из сталинской «кафкианы» принадлежит ему.

      В тридцатые годы Гик работал в Москве, в газете «Водный транспорт». Как начинающего «аса пера» его приблизил к себе главный редактор газеты, жена которого была подругой жены «всесильного карлика» Николая Ежова. «Не связывай свою судьбу с сильными мира сего, ибо их падение будет твоим падением» — учит нас Библия. Но кто следует советам, даже мудрым! Дружба и есть дружба! Потому, когда жену Ежова Женю арестовали, следом за ней на Лубянку проследовала и жена главного редактора «Водного транспорта» вместе со своим мужем.

      Якова Моисеевича в тот раз чаша сия миновала. Его лишь сняли с работы и отправили в Харьков, где немедленно назначили на пост главного редактора газеты железнодорожников, так как бывший главный тоже оказался врагом народа и был вовремя обезврежен славными органами.

      — Приезжаю в Харьков, — рассказывал мне Яков Моисеевич, — сажусь в редакторское кресло, засучиваю рукава, а на душе кошки скребут: понимаю, что это всего лишь отсрочка. Я честно вкалывал и так дожил до лета. Мне дают путевку в Кисловодск. Ехать не хотелось — душу мутило предчувствие. А вдруг, без меня в редакции что-нибудь да произойдет? Но как отказаться от путевки? Ведь что ни сделаешь, попадаешь под подозрение. Дали путевку, должен ехать. И я поехал.

      А как раз перед самым моим отъездом сотрудники редакции затеяли свару с начальником хозяйственного отдела Наркомата путей сообщения по фамилии Петросян. Чем-то он не угодил нашим сотрудником, и они подбивали меня опубликовать в газете фельетон про этого Петросяна. Я категорически отказывался, напирая, что не позволю сводить личные счеты на страницах ввереного мне органа НКПС СССР.

      Живу себе в Кисловодске, принимаю ванны, пью нарзан. Каждый день из Харькова приходит свежий номер газеты. Просматриваю. Все идет гладко. Все хорошо. Ну, вот, — думаю, — Яша, а ты боялся…

      И вдруг однажды утром раскрываю нашу газету и на третьей странице вижу… Нет, даже самому себе мысленно не смел произнести эти слова: карикатуру на… товарища Сталина! Всему миру знакомый профиль. Но только огромная голова насажена на тело лиллипута. Под этим произведением неизвестного художника ослепшими от нервного шока глазами еле разбираю вирши, утверждающие, что изображенный субъект воображает себя великим, а на самом деле, он — карлик во всех смыслах этого слова. В заключение автор предлагал читателям угадать, кто этот человек. Под виршами в скобках вверх ногами сиял ответ: «Петросян»…

      Я понял, что мое дело швах, тюрьмы мне не избежать. Собрал чемодан и первым же поездом уехал в Харьков. К моему приезду — то есть на следующий же день после публикации карикатуры — редакция газеты уже была полностью разгромлена. Кого-то арестовали, кого-то выгнали. В «Правде» появилась заметка, в которой говорилось о недопустимости глупых карикатур и стихотворных подписей в ведомственной газете.

      Жгучий страх, разъедавший сердце, внезапно сменился тупой апатией. Я ушел домой и стал ждать ареста. Ожидание было недолгим. Через неделю я уже находился в Москве, в камере на Лубянке. Моим сокамерником был пожилой русский человек. «Из простых», как он сказал. Его через каждые несколько часов вытаскивали на допросы, с которых он возвращался полуживой. Меня же на допросы не вызывали вовсе. Однажды ночью моего соседа выкликнули: «с вещами».

      Он сказал: «Каюк мне» и ушел. А следующей же ночью в распахнутую дверь камеры крикнули мне: «С вещами!» «Каюк мне», — подумал я. Но ошибся. Сначала меня затолкнули в грузовик и отвезли на вокзал. Там погрузили в товарный вагон, забитый самым разнообразным людом. Куда-то повезли. Бывалые люди вокруг гадали — куда, да так и не поняли. Везли долго. Наконец, встали на маленькой станции (как потом оказалось, на спецстанции для заключенных около Николаевска-на-Амуре). После выгрузки из вагонов нас построили и повели. Мы подошли к тюрьме, и нас развели по камерам. В нашей камере в тяжелое царское время сидели человек десять, а при нашем прогрессивном строе набили нас более пятидесяти. Теснота, духота невыносимые. Еда просто страшная. Моих сокамерников куда-то вызывают. Кто-то возвращается обратно, кто-то — нет. То и дело привозят новых людей.

      А меня по-прежнему никуда не вызывают. Сколько времени прошло, не знаю, но думаю — месяца два. Вдруг, дверь камеры открывается, и я слышу: «Гик, с вещами». Сердце повалилось куда-то вниз. «Ну, на этот раз уже точно — каюк мне» — думал я, и опять ошибся.

      Шел 1938 год. Ежова с его руковицами убрали, а во главе НКВД поставили Берия. Горстке заключенных ни с того, ни с сего кинул он счастливый жребий выйти на свободу. Гику повезло оказаться в их числе.

Сталин любит девочек

      Эту историю мне поведал знаменитый фотокорреспондент «Огонька» Олег Борисович Кнорринг.

* * *

      Зимним утром 1951 года я возвратился в Москву из очередной командировки. Забросив вещи домой, тут же помчался в «Огонек». Захожу в фотоотдел и... не вижу обычных улыбок на лицах сотрудников, не слышу приветственных восклицаний и вопросов. Все молчат и смотрят куда-то мимо меня. Заведующая фототекой Любовь Закс неживыми губами прошелестела: «Спуститесь в фотолабораторию. Вас там ждут». Ледяной комок прокатился по пищеводу. Я сразу понял, кто меня ждет. Ноги отяжелели, тело стало чужим. Не помню, как я дошел до фотолаборатории. В общей комнате у окна я увидел майора МВД. Стоявший рядом с ним мой коллега Дмитрий Бальтерманц сказал, показав на меня: «Это Кнорринг». Майор подошел ко мне и коротко произнес: «Поехали». Я шел, как на заклание за майором под испуганными взглядами моих коллег. Сели в серую «Победу» и покатили. «У вас паспорт-то при себе?» спросил майор. «Нет, он дома». «Адрес?» — прогремел новый окрик. У моего дома машина остановилась. В сопровождении майора я вошел в квартиру. Жена, увидев нас, побелела и не могла произнести ни слова. Я взял паспорт и, не сообразив, что надо попрощаться с женой, сказать ей что-то, молча проследовал за майором.

      Как я и ожидал, «Победа» привезла нас на Лубянку и остановилась у входа в здание на улице Дзержинского. У двери стоял часовой с винтовкой. Едва мы подошли, он преградил нам путь, сделав винтовкой наперевес. Майор протянул свой документ и мой паспорт. Часовой долго рассматривал меня, сверял придирчиво мое лицо с фотографией на паспорте, который, в конце концов, положил на полку позади себя и пропустил нас в святая святых. Я знал, что арестован, но не мог сообразить, за что меня взяли. Голова раскалывалась, ноги ныли.

      Мы поднялись на лифте. Майор ввел меня в комнату и молча удалился. Я просидел один очень долго, пока дверь не отворилась, и в комнату вошел другой майор. Он приказал следовать за ним. Мы виляли по коридорам, ехали на лифте, снова кружили в лабиринте с бесконечными переходами и дверями. Наконец, я очутился в огромной комнате, где за огромным письменным столом сидел огромный толстый генерал. Меня подвели к столу и первое, что я увидел, был журнал «Огонек» с моей фотографией на задней обложке, изображавшей девочку-казашку в обнимку с козленком. Генерал ткнул пухлым, поросшим волосами пальцем в огоньковскую обложку и спросил: «Это ваша работа?» Я не отпирался. А генерал продолжал: «Вы можете сделать несколько отпечатков? Что вам для этого нужно?» «Проявитель, закрепитель, фотобумага, увеличитель и негатив, который можно достать только в фототеке «Огонька». Человек в штатском записывал за мной в блокнотик и по молчаливому приказу генерала испарился.

      Ушел и генерал, и я опять остался один, на этот раз в генеральском кабинете. Через какое-то время меня перевели в другую комнату, где было все необходимое для работы, включая негатив. Мне казалось, что я действовал в полусне и, если мне удалось сделать четыре отпечатка, то это потому, что у меня, по Павлову, сработали условные рефлексы. Я закончил работу после полуночи. Явился знакомый мне генерал, взглянул на разложенные отпечатки фотографии девочки с козленком и, не сказав мне ни слова, ушел. После чего явился новый офицер. «Пойдемте», — кивнул он мне. Мы прошли по коридорам и очутились у двери с надписью «выход». Мне вернули паспорт, и мы вышли на улицу. У подъезда стояла машина, которая привезла меня... ко мне домой. Сопровождавший меня офицер попрощался и добавил: «Надеюсь, вы понимаете, что происшедшее сегодня не подлежит разглашению». Тут только я вспомнил, что за весь день не имел во рту ни крошки, ни глотка воды.

      Утром, как и положено поехал в редакцию. На меня все смотрели, как на выходца с того света. Заведующий фотоотделом сообщил мне, что я уволен. «Но как же так, — вскричал я. — Вот видите, я перед вами живой и даже невредимый». Но никто не желал обсуждать со мной случившееся. В память о моих прошлых заслугах мне разрешили работать для «Огонька» внештатно.

* * *

      Прошло время. Сталин отдал концы, и на его подмосковной даче кому-то пришло в голову устроить музей. Писателей, журналистов даже уже стали возить туда на экскурсии. Повезли и огоньковцев. С ними поехал Кнорринг.

      Дача Сталина производила страшное впечатление: не жилой дом, а тюрьма — угрюмая, мрачная. Кругом замки, задвижки, запоры. В единственной жилой комнате, где Сталин и окочурился, стояла убогая тахта, а над нею, на стене, висела в рамке фотография девочки с козленком. «Олег, — закричали огоньковцы, — смотри, твоя фотография!» А он стоял посреди этой противной комнаты, и по его лицу военного корреспондента, который с передовыми частями прошел всю войну, неудержимо лились слезы. В мозгу стучало: «Только потому, что Сталину понравилась моя фотография, и он захотел повесить ее над своей тахтой, мы с женой пережили такой ужас. Меня, как ненужный хлам, выбросили из «Огонька». Будьте же вы все прокляты! Все! Навсегда!»

      В «Огоньке» его восстановили только через девять лет.