Продолжение. Начало в N14 [145].
За а следующие восемь лет я слышал шум неоднократно. Каждый раз это происходило в стрессовых, опасных для жизни ситуациях, когда организм собирал воедино свои ресурсы для того, чтобы выжить. Таких ситуаций поначалу было немало. Я бомжевал на чердаках и в подвалах, бичевал в городах и на приисках, мотался на товарняках через всю страну, воровал жратву в магазинах и на рынках. Я дрался один против хулиганской кодлы в Магадане, меня били грузчики в одесском порту, метелили рыночные деляги в Барнауле. Крушили мне кости, рёбра, совали в меня заточки и выкидухи, ломали об меня колья и пробовали на прочность арматурные пруты. Поначалу я валялся в больницах и госпиталях, из которых бежал, стоило ранам подзатянуться. Затем перестал — последствия побоев на мне заживали всё быстрее и быстрее.
Я вернулся в Ленинград в 1988-м. Перестройка делала первые шаги, бандиты и жулики всех мастей наводнили город, и на их фоне моя личность, доселе достаточно одиозная, перестала привлекать внимание. Теперь я искал стрессовых ситуаций сам. Я бросался под колёса, прыгал на ходу с поездов, задирал отморозков в ресторанах и барах. В промежутках между этим я пытался достучаться до невидимого собрата и сам. Прохожие на улицах шарахались от меня, гугниво бормочущего себе под нос "Костя. Ленинград. СССР. Горбачёв. Перестройка", повторяющего эту бессмысленную фразу снова и снова.
И вот теперь я знал её имя — Джейн. К женщинам я стал безразличен уже давно, инстинкт продолжения рода исчез, меня не привлекали ни добропорядочные девушки, ни доступные красотки. Но теперь в моей жизни появилась женщина. Нет, не совсем женщина, а может быть, и совсем не — то, что я не вполне человек, я осознал уже лет десять назад. Я хотел её, желал её безумно, безмерно, она снилась мне по ночам и грезилась наяву. Я, наконец, обрёл смысл жизни, до того лишённой его. Я должен был найти её. Найти Джейн.
6. 2000. Джейн
Если бы кто-то взялся следить за мной в последние годы, если бы кто-то заметил, чем сопровождаются мои появления в тех или иных местах, он ни за что в жизни не сел бы в один самолет со мной. Он бы остался у стойки регистрации, с облегчением пропуская рейс, и сожалел бы лишь о том, что не смог эвакуировать всех пассажиров воздушного лайнера. А, может, и не сожалел бы: за прошедшие годы я оказывалась свидетельницей сотен масштабных трагедий и слишком часто видела, как торжествует надо всеми соображениями морали и гражданской сознательности инстинкт самосохранения.
Никому не было до меня дела. Пассажиры Боинга убирали в сумки журналы, поднимали спинки сидений, пристегивались ремнями, словом, готовились к посадке. Никто из них не волновался — ведь никто не знал, что я, словно черная предвестница беды, неизменно оказываюсь там, где вот-вот случится страшная катастрофа.
Я сидела у иллюминатора, глядя на ковер трепещущих огней большого города подо мной, и внимательно прислушивалась к себе. Я что-то чувствовала. Давно позабыв, что такое эмоции, я не могла вспомнить, как называется испытываемое мной ощущение.
"Надежда", — пришло откуда-то странное слово, в первый миг показавшееся мне бессмысленным набором звуков.
— Hope, — тихо повторила я это слово вслух на родном языке. — Hope, — звонкой льдинкой, твердым леденцом перекатилось оно у меня во рту. — На-деж-да, — попробовала я на выученном за последние годы русском. — На-деж-да, — снова повторила я, потому что тягучее, словно сладкая карамель, слово чужого языка понравилось мне больше.
Надежда.
На то, что долгие годы бесплодных изнурительных поисков, наконец-то, закончатся.
На то, что я вот-вот увижу его в толпе. Что он сразу узнает, подойдет ко мне, улыбнется и скажет — не слабым, искаженным вибрирующим гулом, а живым, настоящим голосом: "Костя. Россия".
Я расслышала эти слова шесть лет назад. Тот день я помню до мельчайших деталей. Помню, в отличие от многих других дней — слишком много катастроф и трагедий я увидела, и картины смертей и страданий давно перемешались, потеряли отличительные черты, и я уже не могла сказать, где именно проходили землетрясения и падения самолетов, наводнения и взрывы на шахтах, цунами и массовые восстания.
Не знаю наверняка, почему мне запомнился именно тот день. Может быть потому, что картина избиения тысяч тутси и хуту, бегущих из оставленной бельгийскими миротворцами школы Дон Боско в Кигали, своей звериной безжалостностью и масштабностью во много раз превосходила все, что мне приходилось видеть. Может быть потому, что именно тогда, уже давно разучившись чувствовать, я впервые за долгие годы испытала почти настоящий шок. А, может быть, потому, что именно тогда я впервые расслышала в нараставшем в ушах "морском" шуме слова с точностью до звука и разобрала, что они значат.
Он зовет меня. Он слышит меня. Он есть!
Еще один не такой, как все остальные люди.
Еще один такой же, как я.
Тогда, среди страдальческих воплей умирающих под лезвиями мачете тутси я испытала что-то очень похожее на облегчение.
С той поры, в перерывах между посещением мест стихийных бедствий и войн, я раз за разом бросалась туда, куда указывал его зов — Лима, Джайпур, Осака... Я не знала, как буду искать его в огромных, бескрайних землях или в многомиллионных городах, но не ехать не могла. На это меня толкала сила не менее властная, чем та, что вела к местам, где сталкивались поезда, взрывались торговые центры, и тонули корабли. Только эта сила, в отличие от той, другой, исходила от меня самой. После долгих лет стороннего, безразличного наблюдения за чужими трагедиями, в моей пустой жизни появился смысл. И этим смыслом стал поиск.
Я уже поняла, что шум и шепот я слышу только тогда, когда мой организм напряжен до предела. И я сознательно бросалась в ситуации, сопряженные с максимальным риском для жизни. Я прыгала с парашютом в грозу, седлала лавины на сноуборде и считала бури лучшим временем для серфинга. Я занималась альпинизмом без страховки, сэндбордингом во время песчаных бурь, рафтингом, когда таяли горные реки и кайтингом во время торнадо. Что угодно, лишь бы услышать его.
Срабатывало — я слышала. Да, за то, чтобы убедиться, что он все еще есть, что он все еще зовет меня, я нередко расплачивалась переломанными костями, гематомами и сотрясениями мозга. Это не имело значения — боли я почти не чувствовала, а раны затягивались в кратчайшие сроки.
Я слушала, я разбирала его голос, учила русский язык и при первой же возможности летела туда, откуда приходил последний зов.
Найти его. Ничего больше меня не волновало.
Не волновало, что врачи разводили руками и с виноватым видом сообщали: "Мы не знаем причину. С вами все в полном порядке... Э-э... не считая того, что вы не стареете. Сколько вам? Сорок? А организм двадцатилетний. И ваши регенерирующие способности просто феноменальны... Но это же хорошо?".
Не волновало, что пять лет назад мать умерла от рака, и год спустя скончался от инфаркта отец.
Не волновало, что Лиам, не выдержав моих, как он выражался, "безумств", давно ушел от меня: его присутствие все равно не вызывало во мне никаких желаний и не спасало от одиночества — одиночества существа, разительно отличающегося от всех остальных.
Главной и единственной целью было отыскать Костю. Мне казалось, что, найдя его, я найду себя. Ту самую, которую я потеряла на долгом пути моей странной жизни.
Жизни ли?
Я не гадала, как он выглядит, как говорит и как двигается, о чем думает и как смеется, что скажет в момент нашей встречи и что будет потом. Все те вещи, которые когда-то казались мне такими важными при выборе мужчины, перестали иметь значение. Они имеют значение только тогда, когда женщина не знает наверняка, что этот мужчина — тот самый. Единственный.
А я знала.
Только после долгих лет упорных поисков я его так и не нашла...
И в какой-то момент поняла, что в опустевшей палитре моих эмоций, оказывается, еще остались краски отчаяния. Слишком людны города. Слишком бескрайни земли. Мне не найти его.
Я была почти готова сдаться. От этого меня оберегло очередное несчастье. Страшная трагедия, унесшая жизни полутора сотен людей подарила мне еще один шанс. Полтора месяца назад, горя заживо в поезде-фуникулере австрийского горнолыжного курорта Капрун, я расслышала те слова, которые положили мне на язык твердый леденец "hope":
— Санкт-Петербург. Пулково... Пулково...
7. 2000. Костя
Я искал её десять лет. Десять. Три тысячи шестьсот пятьдесят два дня с тех пор, как узнал её имя. И каждый из этих дней я просыпался и говорил себе: "Сегодня я её найду". И каждый раз, проваливаясь в сон, изо всех сил заставлял себя верить, что найду завтра.
Я искал её по всему миру. Напарываясь на ножи и финки, задыхаясь под водой от удушья, срываясь на ходу с поездов и на скаку с лошадей, я лихорадочно ловил даже не слова, а едва уловимые обрывки слов на чужом языке. Я зубрил этот язык, вгрызаясь в разговорники и словари, "через не могу" заучивая наизусть инфинитивы, герундии и неправильные глаголы. В отчаянии я цеплялся за любой намёк, за самые авантюрные догадки. Я слышал "Кигали" — и уже на следующий день прорывался из Бурунди в Руанду. "Кандагар" — и я летел из Еревана в Ташкент, чтобы метнуться ночью через афганскую границу. Я объездил Африку, исколесил Ближний Восток, облазил Среднюю Азию и Закавказье. Я рвался туда, где стреляли, резали и бомбили города. Я не нашёл её, не сумел.
Мораль, условности, правила поведения перестали существовать для меня. Я обчистил ювелирный в Иерусалиме, ограбил обменный пункт в Йоханнесбурге, взял на прицел и заставил расстаться с товаром наркодилера в Джакарте...
В конце 1999-го я вернулся в Россию. Я был на грани помешательства и на пороге отчаяния. Неимоверным усилием воли я заставил себя прервать сумасшедший бег, прекратить безостановочный амок. Я осознал, что один из нас должен оставаться на месте, что, гоняясь друг за другом по миру, мы обречены на неуспех и, возможно, на гибель.
Теперь каждый день я проводил в Пулковском аэропорту. Персонал хихикал у меня за спиной, служащие издевательски показывали пальцами на идиота, ставшего местной достопримечательностью. Из утра в утро являющегося в зал прибытия с плакатом Jane/Kostya и бубнящего себе под нос "Санкт-Петербург. Пулково. Санкт-Петербург. Пулково", и так без конца.
Несколько раз необузданная жажда сорваться с места одолевала меня, я был не в силах с ней бороться и бросался то в Вильнюс, то в Нахичевань, то в Грозный... Но каждый раз, возвращаясь, на следующее утро уже стоял на посту в пулковском зале прибытия.
Там, в аэропорту, и наткнулся на меня Валька Дерябин, возвращавшийся в город с симпозиума в Вене. Я не видел его больше двадцати лет и не сразу узнал. Безбожно раздобревший, облысевший и отпустивший лопатообразную бороду, Валька протиснулся ко мне в толпе и спросил, не сын ли я Константина Махова. Немудрено, что он принял меня за сына, а не за меня самого — несмотря на всё случившееся со мной, я практически не постарел и выглядел почти точно так же, как в далёком 1976-м, когда мне было всего двадцать пять.
Он, Валька, и рассказал мне то, что я знаю о себе теперь. Сомнений практически не осталось: то, над чем я ломал голову и чему ужасался все эти годы, оказалось объяснено. Две недели меня, словно подопытную крысу, изучали и тестировали в лабораториях Санкт-Петербургского госуниверситета. Затем профессор этого университета, доктор физических наук и член-корреспондент Валентин Дерябин пригласил меня к себе в кабинет и запер дверь на ключ.
Через два часа я знал о себе всё. То, что я узнал, было ужасно, чудовищно. Я сидел перед ним ошеломлённый, оглушённый, едва не убитый, я не мог заставить себя поверить его словам.
— Спрашивай, — устало сказал Валька. — Давай. Любые вопросы.
Я начал спрашивать. Сначала горячечно, издевательски, потом всё тише и обречённей.
— Люди обмениваются информацией с помощью волн, — монотонным преподавательским голосом терпеливо растолковывал Валька. — Волны отличаются друг от друга длиной. И все они, от УКВ до сверхдлинных, лежат в электромагнитном диапазоне. Так вот, ты передаёшь, Костя. Постоянно передаёшь. И принимаешь. Но не в электромагнитном диапазоне, а за его пределами. Не понимаешь?
— Ты спятил, — закричал я. — Что я принимаю? Куда передаю? Кому? Как?
— Судя по показаниям приборов, ты передаёшь и принимаешь те же самые волны, Костя. Только не электромагнитные, а гравитационные. Напрямую это установить не удалось, мы знакомы лишь с законами гравитации, но не с её природой. И можем лишь предполагать, что её природа также волновая. Современными приборами гравитационные волны не зарегистрировать, однако то, что вокруг тебя происходит нарушение закона всеобщего тяготения, установить удалось непреложно. На предельно малую величину, измеряемую только особо точными приборами, но происходит. А кому ты передаёшь и от кого принимаешь — довольно очевидно. Ты — робот, Костя, ходячая кинокамера, понимаешь? Ты передаёшь информацию наружу. Своим хозяевам, другой расе, гораздо более могущественной и технологически развитой. И управляют тобой они же. Их, видимо, интересуют подробности развития нашей цивилизации, вплоть до мельчайших. Ты получаешь команды, которым не можешь не повиноваться, которые сильнее твоего разума.
— Ты что же, хочешь сказать?.. — оторопело произнёс я.
— Да, хочу. Ты уже давно не человек в нашем понимании этого слова. Ты — прибор, тебя зарядили, тогда, в 1976-м, вживили в тебя передающее и принимающее устройства. Со временем эти устройства прижились, стали частью организма и изменили тебя самого. Твои хозяева заботятся о своём приборе — ты не ломаешься, не изнашиваешься, не приходишь в негодность. Я созвонился с коллегой в Петрозаводске. По его просьбе подняли местные милицейские архивы. В сентябре 1976-го там была чуть ли не эпидемия пропавших без вести и погибших по невыясненным причинам.
— Что? Что ты сказал? Этих людей, как и меня, превратили в роботов?
— Нет, отнюдь. Ты же не погиб и не пропал без вести. Ты — дорогостоящий прибор, Костя, остальным, которых пробовали на ту же роль, что и тебя, не повезло. А тебе и этой твоей, как её, как раз посчастливилось. Впрочем, это зависит от того, как посмотреть.
— Она...
— Да, она. Ты слышишь её, она тоже постоянно передаёт. Только очень слабо, в отличие от сильного воздействия твоих хозяев. Нужна предельная мощность, концентрация ресурсов всего организма, чтобы ты мог услышать её. Тебе понятно?
Я сидел, опустив голову и уставившись в пол. Затем поднял глаза.
— Спасибо, — сказал я. — Мне надо подумать над этим.
Я встал и направился к двери.
— Подожди, Костя, — резко бросил Валька мне в спину.
Я обернулся.
— Я должен был сдать тебя в ФСБ, — сказал он. — Подумай, что будет, если завтра ты получишь от своих хозяев другой приказ. Например, взорвать где-нибудь ядерный заряд.
— Что же не сдал? — спросил я.
— Не смог. Молю бога, чтобы мне не пришлось в этом раскаиваться...
Она прилетела с Нью-Йоркским рейсом. Она шла ко мне через людской поток, закусив губу и завороженно глядя на плакат в моей руке. Я смотрел на неё и не мог сдвинуться с места, я будто прирос к полу. Я не верил. Я уже знал, уже понимал, что это она. Но не верил. Не верил, что на земле бывает такое счастье. Она остановилась, дамская сумочка, скользнув по её руке, упала на пол.
Я рванулся вперёд. Расталкивая пассажиров, под ругань и мат я бросился к ней, оторвал от пола и поднял на руки. Время замерло, мы смотрели друг другу в глаза.
— Kostya, — прошептала она. — Is it you, Kostya?
Я не ответил. Прижимая её к себе, я кинулся к выходу. Перепрыгивая через коробки и чемоданы, вдоль образованного опешившими людьми прохода я добрался до дверей и вывалился наружу.
— Такси! — заорал я так, что окружающие шарахнулись в стороны. — Такси, в бога душу мать!
Там, в машине, я впервые её поцеловал. Это была она. Робот номер два. Сменная кинокамера. Моя женщина. Моя единственная. Моя Джейн.
8. 2010. Джейн
Эта идея принадлежала Косте. Не мне.
Помню, тогда я изводила себя вопросами, на которые не было ответов. Зачем они собирают информацию о нас? Что сделают с нами, когда получат достаточно сведений? Выбросят как ненужное оборудование? Как это будет? Мы за один день состаримся и умрем?
Меня интересовала только наша судьба. Костя смотрел гораздо дальше. Даже тогда, когда в нас осталось мало человеческого, разница между мышлением мужчины и женщины давала о себе знать.
— Джейн, ты хоть понимаешь, как легко в нашем мире запустить катастрофу едва не планетарного масштаба?
Да, я понимала. Простое механическое действие: надавить на курок, щелкнуть выключателем, нажать на кнопку... Мы оба осознавали, что в один прекрасный день можем получить приказ перейти от наблюдений к действиям. Это сводило Костю с ума. И хотя я чувствовала его, как никого на свете — единственное подобное мне существо! — до конца постигнуть причин его отчаяния я не могла. Понятия "смертельная угроза для планеты" и "долг перед человечеством" не находили во мне никакого отклика... Сейчас-то я понимаю — просто в Косте еще довольно сильно было человеческое начало, и он не хотел его отпускать.
Не хотел отпускать в себе — и старался удержать во мне.
— Любой прибор, даже самый прочный, можно сломать. Надо только знать как, — продолжал он, и его глаза были полны решимости.
— Знаешь, Костя, если им понадобится, они ведь найдут и других исполнителей.
— Но если мир и полетит к чертям, по крайней мере, его туда отправят не моей рукой! — Костя восклицал так экспрессивно, что, казалось, зажигал меня своей энергией.
В такие минуты я забывала, что человеческие переживания и мысли давно стали мне чужды; я почти чувствовала и почти разделяла то же, что и он.
Почти.
Другая же часть меня самой — холодная, отстраненная, рациональная — бесстрастно констатировала про себя их ошибку: они не должны были позволять нам встретиться. Костя не только упорно держался за человеческое в себе — он удерживал его и во мне. Без него я бы давно уже забыла о том, что это такое — чувствовать. Но когда он был рядом, я отчетливо понимала, что, хорошо постаравшись над выкорчевыванием из нас всех человеческих чувств, они не смогли убить до конца самое сильное. То, которое из века в век люди тщетно пытаются выразить словами, но так и не находят верных и правильных, кроме одного — самого избитого и самого простого...
Костин план был незатейлив — уничтожить себя прежде, чем они решат сотворить что-то непоправимое нашими руками. И "Гюрза", которую он однажды принес домой, была самой слабой частью этого плана. Сработает ли? Ведь то, что смертельно для других, причиняет нам лишь временное неудобство. Мы только предполагали, что наши модифицированные организмы не смогут справиться с восемнадцатью пулями, выпущенными в голову — в упор...
— Обещай мне... — Костя брал меня за руки, глядя в глаза одновременно просяще и решительно, и в такие минуты я снова ощущала себя человеком. И мне это не нравилось — потому что я испытывала почти физическую боль. Но все-таки отвечала:
— Обещаю.
А про себя думала — как глупо противиться тому, кто держит в своих руках пульт управления тобой.
Мы оба задумывались над тем, что делать в случае провала Костиного плана. Если и восемнадцать пуль в голову не смогут нас уничтожить, то что же сможет?
Впрочем, до этого до сих пор не дошло. Потому что возникла другая проблема. Почти непреодолимая.
Как можно всадить восемнадцать пуль в голову тому, кого любишь?..
Мы все же попытались. Костя долго вертел "Гюрзу" в руках, нервно сжимал рукоять — но так и не нацелил ее на меня. Моей решимости хватило на то, чтобы наставить "Гюрзу" на Костю. После чего я бессильно опустила руку. Я не могла выстрелить. В кого угодно — только не в него. Не в единственное родное мне существо.
Хорошо, может быть, не единственное — ведь были еще они, и я все сильнее осознавала свою принадлежность к ним. Но они были далеко, а Костя — рядом. И он мне был ближе, чем все они вместе взятые. Потому что он вернул смысл моему бессмысленному существованию.
И потому что мы с ним — люди. Пусть не такие, как все. Пусть почти потерявшие большинство человеческих мыслей и переживаний, управляемые неведомой силой извне, наделенные неистощимой энергией, феноменальным здоровьем, и, наверное, бессмертием. Все равно мы — люди.
Или уже нет?..
На вторую попытку мы решались долго и мучительно, и сейчас, держа в руках "Гюрзу", я понимаю, что все бесполезно — я и в этот раз не выстрелю.
Но сегодня меня это радует. Потому что даёт ответ на вопрос, который с недавних пор вытеснил все остальные и стал для меня самым главным — люди мы или уже нет?
Мы — люди.
Люди — пока не можем нажать на курок. Потому что от этого меня с Костей удерживает единственное человеческое чувство, которое они так и не смогли в нас уничтожить.
Самое сильное.
То, которое из века в век люди тщетно пытаются выразить словами, но так и не находят верных и правильных, кроме одного — самого избитого и самого простого...
Добавить комментарий