Он подумал, не спросить ли о причине холодности последнего времени, но передумал и не стал спрашивать. Язык жестов и тела речь красноречивее слов, а правды она ведь не скажет, а если и скажет, то подтвердит очевидное. Возможно, он кем-нибудь заменен, и что же, откажется ли она от освежившихся любовных отношений ради старых, обветшавших в дружеские, от новых надежд, возможно, и удовольствий, да и просто удобств? Если он наскучил, то вернется ли интерес? Вероятно, лишь пауза в отношениях приведет – привела бы – к пробуждению нового аппетита, вызвав голод, который пренебрегает изысками яств и согласен на хлеб с молоком, – ого! да и на просто размоченный в чае сухарь. Кстати, молоко ныне не советуется медициной. Ради исчерпанности сюжета нужно допустить и существование причины конкретной, требующей его участия и рассуждения, и просто разговора, чтобы дать пройти времени, а с ним и заминке, подобной случившейся с ним в сию минуту: он остановился и оглядывался, словно впервые увидел и улицу, и людей, и все остальное, впервые рассматривал эту картину обыденности, как бы взятую в раму его вниманием, – не то ли делает и художник, выбирая нам утро среди цветов или закат солнца в пустыне, а все остальное – и себя в том числе – оставляя вне поля зрения. Значит ли это, что в картине есть подробность, которую нужно обязательно увидеть и – неужели – понять как знак, как ключ к чему-то, например, к загадке существования, к сроку жизни, к тайне бытия? Или это всего лишь отдых ума, развлечение, призыв сыграть в волейбол или в шахматы, чтобы натяг струн обновился, как и сами они, готовясь к новой неслыханной прежде мелодии музыки, той, что, записанная, останется и принесет облегчение людям, измученным сомнениями, да и ему самому. Именно э т а картина действительности, а он предвкушал ведь другую, и к ней и готовился, вспоминая уже имевший однажды место эпизод, и даже, собственно, деталь эпизода: цвет лица пассажирки в окне остановившегося напротив поезда метро; ее отрешенность, руки, неподвижно лежавшие на сумочке у нее на коленях, – вот именно, ее рук неподвижность, – ради этой молнии впечатления было все остальное: его поезд метро, почему-то стоявший так долго, что водитель извинился по радио, и встречный поезд, остановившийся так, что он отчетливо видел сидевшую у окна пассажирку, ее белое как в японском театре лицо; почеркнуто прямая спина и руки, и, наконец, их неподвижность, к какой нет другого эпитета – если он нужен, – кроме как абсолютная. Вот что он видел в этой картине, вырезанной из городского движения его остановкой на тротуаре и повисшей перед его взором, все более мысленным, все более уходящим в себя и так глубоко, где уже начинается нечто подобное стене – хотя ведь стеною не назовешь, – а в ней дверь, через которую он однажды и выйдет из тела. Свет вдруг залил лист бумаги так, что написанное исчезло, и он удивился: в этот час солнце к нему не заглядывало, время его посещения после полудня, а сейчас еще нет. Выглянув, он увидел причину: свет отразился в окне напротив и так угодил к нему в помещение. «Отраженный свет чужого и незнакомого ему окна», – напряженно думал он, надеясь, что этой фразой он и закончит этюд, но нет, еще приходилось решать, оставить ли отразившееся – и поэтому несколько тусклое – солнце, или остановиться на торжественной ноте Смерти, не названной, разумеется, намек на нее интереснее, – повторив сказанное выше: "дверь, через которую он однажды выйдет из тела".