Заколдованный полустанок. глава 15. Четвертый университет 

Опубликовано: 16 июля 2020 г.
Рубрики:

 Выехав поутру из Моршанска, они к полудню оказались в деревне Лычково. Старик возница подвез их к клубу и оставил с пожитками, а сам направился в сторону сельсовета.

 Окружающее пространство лежало под глубоким снегом - таким белым, что на него было больно смотреть. Неподалеку виднелись прижатые к земле избы с низкими крышами. Из некоторых труб поднимался дымок. Оглушающую тишину изредка нарушал одиночный лай собак и отдаленный звук какой-то работающей машины. За деревней виднелась стена догола раздетого леса, торжественно погруженного в зимнюю спячку. 

 Открывшаяся Садовским картина отдаленно не напоминала покинутый Крым. Не верилось, что где-то там фронт, уносящий тысячи жизней. Слишком велик был контраст между представшей перед глазами мирной деревней, их прежней жизнью, войной. 

 Надежда уже готова была бежать за помощью в указанную возницей сторону, когда увидела приближающегося немолодого человека в валенках, поношенном ватнике и облезлой ушанке на голове. Подойдя, он представился: “Егор Ефимович Серегин, директор совхоза. Или просто - Ефимыч”. Для знакомства он протянул левую руку. Как потом выяснилось, правую потерял в Гражданскую войну. Обладатель лица, отмеченного глубокими морщинами, курил “козью ножку” с завернутым в обрывок газеты табаком-самосадом.  

 (Впоследствии Надежда назовет деревню Лычково своим четвертым университетом во главе с Ефимычем, впрямь, заслуживающим профессорского звания).

  Стены клуба, предоставленного в их распоряжение, украшали портреты членов Политбюро во главе со Сталиным. В одном углу размещался красный флаг СССР со знаками серпа и молота, в другом - высилась ребристая железная печь. Еще присутствовал намалеванный плакат, призывавший к социалистическому соревнованию. В этом месте, как сказал Серегин, им предстояло “маленько пожить”. 

 Их временным жильем оказалась кладовка, куда внук Серегина натаскал сена и расстелил его на полу. Он же притащил вязанку дров и растопил печь. Сырые дрова дымили. Пока печь топилась, в клубе пахло опилками и печным дымом. Спустя час парень вернулся с присланными дедом ватником и валенками.

 Закуток, отгороженный от клубного пространства, напомнил Надежде ее давнее пристанище в джанкойском особняке, прозванное Сашей темнушкой.

 В первую ночь, лежа рядом с мамой Лизой на сенной подстилке, она с долей обреченности рассуждала о произошедшем с ними.

 - Куда нас занесло? Мы тут наподобие Меншикова в Березове. Что нам делать в этом чужом углу вдали от Георгия и крымского жизнеустройства? - произнесла она с сиротливой интонацией. 

 - Мы здесь не для того, чтобы впадать в панику и стонать. Сейчас нам куда лучше, чем фронтовикам, другим беженцам, Саше и подобным ей лагерникам. Здесь не фронт. Сама знаешь, беды закаляют. Выходит, у нас нет проблем. Впереди день. Станем делать то, что от нас требуется. И ждать вестей от Жоры, - обнадеживала свекровь.

 Как всегда, она не теряла оптимизма; своим побуждениям привыкла доверять. Ей казалось, что все не так уж и плохо, например, по сравнению с расстрелами, голодом и холодом в Петрограде. И в Крыму случалось всякое. К тому же, деревня Лычково - вблизи цивилизация в виде железной дороги.

 - Но мы тут в чужом монастыре со своим уставом, то есть многого не понимаем и ничего не умеем делать, - возражала Надежда.

 И на этот счет Елизавета Максимовна имела свое мнение.

 - Чушь все это! Считай, что нам повезло, а потому надо действовать. Позволим себе распускаться - не остановимся. Спрячем голову - проиграем и зачахнем. Черная полоса имеет особенность проходить. Да она у нас вовсе не черная! А уход от трудностей - недозволенная роскошь. Сегодня не знаем крестьянской жизни, а завтра научимся. Работать не стыдно, а потому на хлеб себе заработаем. Ты же рукастая, сообразительная и правильно мыслишь, а я помогу.

 Подумав, она добавила:

 - Конечно, тут непривычная для нас реальность, но люди - везде люди. В любых условиях существует чувство локтя. Чем мы хуже тех, кто привязан к деревне? Авось, и от нас будет польза. 

 Надежда хорошо изучила поведение свекрови - ее манеру воспринимать нежелательную обстановку без жалоб, а потому не удивилась сказанному. Мама Лиза принимала обстоятельства в виде факта, то есть с необходимостью действовать согласно конкретным условиям. Бывшая смолянка никогда не изменяла правилам поведения, привитым ей в стенах Института благородных девиц. По жизни она двигалась с институтской выучкой, а потому стойкость духа была ее вечным спутником.

 Она права, - думала Надежда. - Война разрушила сложившийся за годы уклад жизни в Крыму, а потому на сорок втором году мне следует переучиваться в работе и в быту. Прежде всего, надо воспринимать обстоятельства такими, какие они есть, и делать то, что требуется. 

 С этого дня ее убеждением-молитвой стала мысленно произносимая фраза: “Ты сможешь, ты должна, ты сделаешь!” Подобный настрой помогал ей вживаться в новую среду обитания.

  (Для осознания своего места в Лычково Надежде потребуется пятилетка - срок, установленный в СССР в качестве этапа развития народного хозяйства. Все это время сельский уклад будет диктовать ей свои правила игры.)

  Их деревенская жизнь началась необычно. Взглянув поутру в окно, они увидели странную картину. По направлению к клубу двигалась женская процессия. Каждая “демонстрантка” несла что-то в руках. Как только женщины оказались в избе, плотной кучкой выстроились при входе. В первую минуту их лица выражали любопытство, но вскоре они наперебой стали протягивать Надежде и Елизавете Максимовне принесенное. Одна из них произнесла : “Вы у нас первые вакуированы. Примите гостинцы на обзаведение хозяйством”. Другая с добродушной улыбкой протянула баночку меда и представилась: “Клавдия Горшкова, по-простому Глаша, фельдшер. Чем могу - помогу”. 

 В числе “гостинцев”оказалось цинковое ведро, деревянная стиральная доска, пара подушек, соль в тряпочке... 

 После ухода женщин Елизавета Максимовна заметила: 

 - Вот тебе подтверждение моих слов: люди - везде люди. Ты видела эти лица? А какие глаза у медсестры! У недоброжелателей они иные. У таких людей надо учиться!

 - Но мы же их не знаем, - с недоверием произнесла Надежда.

 - Сегодня уже начали узнавать. Раз эти женщины пришли, да еще с подарками, то не дадут пропасть. А нам остается делать свое дело и платить им тем же, - пояснила свекровь. 

 Вскоре Садовские убедились в том, что деревня живет по сложившимся трудовым и бытовым правилам.

 Паспорта у деревенских отсутствовали; их заменяли справки о месте жительства. Трудовое население совхоза Елизавета Максимовна называла “покорными слугами советской власти”, а отсутствие паспортов и запрет на переезд в другое место - “постыдным законом”. Со своей стороны, крестьяне воспринимали такие правила, как и многое другое, в качестве данности. Не случайно иногда кто-нибудь из них бросал на ходу: “Мы привыкшие”, - 

 Почти все население совхоза работало на фермах. Самая большой из них была конная. Там девчата чистили лошадей и убирали навоз. Мужиков в деревне почти не осталось. Самым старым был живущий на окраине глуховатый дед, с незапамятных времен занимавшийся плетением лаптей. Не случайно он носил прозвище Лапотник. Так его называли даже жена Нюрка Косая и их дети. Хотя лапти уже не были в почете, он продолжал их плести для забавы ребятишек, которые шуршали ими по избам. Еще он мастерил лавки, табуретки и сундуки - кому что требовалось. Про себя старик говорил рифмой: “Я - человек простой - как пень лесной”. 

 Рабочий день в Лычково начинался с рассвета - с выгона коров в стадо. В летний полдень бабы с ведрами на коромысле отправлялись в поле на дневную дойку. В единственный выходной день и урывками по будням они трудились на посевной, двух покосах и уборочной. Работали руками. К этому прилагался домашний труд с уходом за скотиной и заготовкой дров. Если в хозяйстве имелась яловая телка, годовой налог на молочный продукт не отменялся. И тогда надо было сдавать государству молоко и масло. 

 В теплое время года предоставленная самой себе детвора целыми днями забавлялась вне стен изб. В компании с собаками и лениво вышагивающими гусями - источниками пуха и перьев для подушек - ребятня шастала по дворам, плескалась в речке Суровке и опустошала соседские огороды. 

 Единственная безымянная улица с запахом сена и навоза одним концом тянулась через деревню к станции, а другим упиралась в фермы. В теплую погоду по ней скрипели телеги, зимой она превращалась в наст со следами полозьев. Были еще дворовые тупики и закоулки под названием Горки, Мельница, Поляна.

 На станции молодые женщины таскали и укладывали неподъемные шпалы, забивали кувалдами костыли. Мальчишки-допризывники работали слесарями. Те и другие трудились под аккомпанемент ядреной русской речи.

 В избе при станции находился крохотный магазин под вывеской Сельпо, в котором жались друг к другу огородные тяпки, хомуты, связки веревок, гвозди… На фоне хозяйственной утвари белыми воронами смотрелись цветастые пуговицы. Если привозили крупного помола темную соль, за ней выстраивалась очередь баб с наволочками. Продавщица являлась в лавку по требованию покупателей.

 Заборы в деревне повсеместно украшали молочные глиняные крынки и половики. Женщины, согнувшись на мостках, в любую погоду терли на доске белье и полоскали его в речке. Зимой полоскали в проруби. Стирка развевалась на веревках вблизи изб. 

 В зимнюю непогоду деревенские носили валенки, в распутицу резиновые сапоги, а с ранней весны до осени ходили босиком. Пожилые женщины предпочитали темные юбки грубой материи, а молодые - ситцевые платья и сарафаны. Те и другие не расставались с низко повязанными головными платками.

 Как-то летом, проходя мимо одной избы, Надежда обратила внимание на двух подслеповатых и тугоухих старух, греющихся на солнце. Обутые в валенки, они устроились на завалинках, отгоняли ветками комаров, вздыхали и судачили о разном. Одна жаловалась: “Свекла в погребе томится, а мне без надобности. Ужо не хочу”. Другая - постарше - вспоминала былую жисть: помещика, одарившего ее - малолетку - пряником, неурожаи, раскулачивание с изыманием зерна и скотины.

 На станции Надежде доводилось наблюдать проводы на фронт. Расставаясь с мужьями, бабы голосили. Плач они разбавляли присказками собственного изобретения: “Денной кормилец, ночной потеха, куды уехал!” Когда увечные солдаты возвращались из госпиталей, встречать их сбегалась вся деревня. Но таких были единицы. Чаще вдовы получали похоронки. Каждая из них прибавляла деревенского горя. 

 Почтальона из райцентра Рокша женщины встречали тревожным ожиданием - надеялись получить весточку с фронта в виде сложенного треугольником листка бумаги.

 Такая картина постоянно была перед глазами вакуированных Садовских.

 Надежда и мама Лиза знали ситуацию в Крыму, в том числе об оккупации Джанкоя немецкими войсками, а потому не ждали письма от Георгия. Обе гнали прочь дурные мысли. Как правило, перед сном они говорили об ожидаемом конце войны. Беспокойство о сыне и муже они прятали друг от друга. Обе понимали, что в силу сложившихся обстоятельств Жора не может знать о произошедшем с ними по дороге - об изменении маршрута теплушек с эвакуированными, направленных вглубь страны, болезни мамы Лизы, пристанище в тамбовской деревне. 

 В Лычково радио отсутствовало, зато большую часть дня оно работало в Рокше. Черная тарелка репродуктора, именуемая радиоточкой, была установлен на небольшой площади, носящей имя создателя государства. В центре высился монумент, отдаленно напоминающий того вождя. Трансляция о положении на фронте собирала вокруг кучки молчаливых людей. На стенде менялись сводки из центральных газет. Приезжая в райцентр, Надежда первым делом вслушивалась в сводки Совинформбюро и знакомилась с газетными новостями. К сожалению, они не были утешительными. Вести с фронта, включая блокаду Ленинграда, угнетали. В них сообщалось об оборонительных действиях и на Крымском фронте, где шли тяжелые бои. Джанкой значился среди оккупированных фашистами мест. Выходило, что Георгий находится в логове врага.

 (Настанет время, когда из кинохроник, литературы и от свидетелей-крымчан станут известны подробности героических боев в районе Черного моря, включая колоссальные потери моряков и бойцов сухопутных войск.)

 Постепенно Садовские привыкали к местному диалекту, отличному от крымского многоязычия. Народ то и дело употреблял ужасть, тя (тебя), ишо, ужо, откель... В воздухе буквально висело чо надо. Оказалось, что это выражение имеет двоякий смысл - вопрос “в чем нужда”и “отвяжись”, то есть иди своей дорогой.

 Деревенские сочетали в себе безотказную работоспособность, грубость и радушие. Сплетни и зависть их не обошли. После шумных ссор из-за повадившейся ходить в огород козы, а порой и с потасовками, бабы выручали друг друга. Бранились они часто, иногда не знали меры и легко впадали в крайность. Однако вскоре, меняя непримиримость на сочувствие, бегали друг к другу за огрызком мыла и вместе плакали над похоронками. По части смены поведения отличалась Нюрка Косая, жена Лапотника. Дружба и вражда оживляли быт деревенских. Один Бог знает, что руководило ими в большей степени - мимолетная ненависть или душевное притяжение. 

 Надежде казалось, что в их отношениях больше человеческого начала. Как бы бабы порой не враждовали, какими бы криками не обменивались, стена неприятия между ними отсутствовала.. В сущности, они представляли собой крепкое племя русской деревни.

 Уставшие от беспросветной работы и забот женщины - безмужние солдатки и вдовы, скованные повседневными заботами, казались Садовским надежными. Им можно было довериться в трудную минуту и знать: такие не оттолкнут.

 Детвора забавлялась потасовками и, как взрослые, быстро мирилась. 

 В клубной темнушке Садовские прожили два месяца. Директор совхоза Ефимыч свое обещание сдержал - определил их на постой к молодой вдове Груне Петровой с двухлетней дочкой Тасей.

 Грунина изба была новой. Большая ее часть представляла собой просторную кухню с двумя окнами. В одном из углов находилась массивная русская печь, в другом - полка с кухонной утварью, а над ней ходики с кукушкой. В дальнем углу виднелась небольшая икона в скромном окладе. Вплотную к стене разместились два внушительных размера деревянных сундука, окованные железными скобами. Под потолком раскачивалась плетеная люлька. Еще был некрашеный стол со следами чугунов и пара грубо сколоченных табуреток. В тесном пространстве сеней жались друг к другу ведра с водой и разнородная хозяйственная утварь. Украшением чердака служили банные веники.

 Отгороженную от кухни занавеской крохотную спальню с широкой деревянной кроватью и холмиком подушек Груня уступила маме Лизе и Надежде. Сама же спала на сдвинутых сундуках, причем никогда их не открывала. 

 Непосредственно к избе примыкал хлев во главе с коровой и отсеком-курятником. Мычанье и чавканье коровы, как и запах навоза, круглый год напоминали о себе. Согласно традиции, малую и большую нужду обитатели избы справляли в хлеву. Там же Груня после работы на конюшне обливалась из ведра. Навозный запах она воспринимала как норму. Все избы в Лычково были так устроены. Единственная в деревне выгребная яма располагалась вблизи сельсовета, именуемого конторой. Кому из деревенских было невтерпеж, те справляли нужду в огородах и придорожных кустах.

 На своем веку Садовские встречали нечистоты; их хватало в Питере и в Крыму. Но подобная российская дремучесть открылась им впервые в середине двадцатого века. И ее надо было принять как данность.

  (Занятым делами людям было не до смены давным-давно установленной традиции.) 

  Маленькая Тася поведением напоминала Маугли. Она не умела держать ложку, еду хватала руками, а после такой необычной трапезы вытирала руки о платье и волосы. Обычно спала она на печи, но иногда предпочитала свою новорожденную плетеную люльку. Ее речь представляла собой смесь детской неразберихи с местным диалектом. Девочка попеременно грызла морковку и ковыряла в носу. Грунино воспитание дочери сводилось к сменяющими друг друга шлепкам и восклицаниями: “Золотце мое! Этакая ты засранка, Анастасия!” 

  К весне, по указанию директора Серегина, совхоз выделил Садовским участок земли и посевной материал. Земля представляла собой целину с лопухами и одуванчиками. О непаханном поле Надежда знала немного, а о ее обработке еще меньше. Да и сажать она не умела. Давнишние и эпизодические огородные работы на месте бывшего шалаша в этом деле опыта не прибавили. К тому же, там было всего несколько грядок, а тут - солидная луговина. Предстоящая работа казалась ей китайской грамотой. С первого взгляда было ясно: одной ей не справиться. В совхозе имелся единственный трактор с трактористом в лице юного допризывника. Помощь пришла в лице фельдшера Клавдии Горшковой и присланного Ефимычем парня на тракторе. Втроем они справились с непаханным полем, посадили картофель и капусту, посеяли просо. Затем дважды окучивали картофель, а созревшее зерно отвозили на мельницу. За работой Клаша ее подбадривала: “Глаза боятся - руки делают”.

 В свободные минуты Клавдия рассказывала о себе. 

 Прежде ее семья жила на Волге. В 1921 году, во время поволжского голодомора и раскулачивания, ее родители умерли. Люди подсказали: на Тамбовщине сытнее. И тогда в поисках куска хлеба она с сестрой и братом двинулись в эти края. Сперва оказались в деревне, где с хлебом было туго, а через год добрались до Лычкова, где и осели. В начале 30-х годов, подстрекаемый женой, брат попался на краже совхозного посевного зерна, за что получил пять лет тюрьмы. Жена его не дождалась - забрала дочку и сбежала незнамо куда. Нынче сестра работает в Моршанске кассиршей на вокзале, брат на фронте. После фельдшерских курсов в Моршанске Клавдию определили в лычковский медпункт, где и прижилась. Что до личной жизни, можно сказать, ее похоронила еще в молодости. В Гражданскую войну муж воевал неизвестно за кого, а потом и вовсе пропал. Сына она поднимала одна, но не уберегла. 

 Эту грустную тему она не развивала, а Надежда не спрашивала. Ее личная драма с потерей ребенка, который мог быть уже подростком, не переставала кровоточить. 

  Еще Клаша рассказывала о совхозе. От нее на этот счет Надежда получила много полезных сведений.

 В старые времена тут хозяйствовал помещик, разводивший породистых лошадей. Их поставляли и для царской гвардии. Нынче таковых почти не осталось, больше коров и свиней. На ферме работают деревенские бабы, сменившие мужей-фронтовиков. Командует ими зоотехник Никифор. В молодые годы он развлекал молодух на сеновалах, а теперь лошадям да свиньям душу отдает. Еще от помещика сохранился яблоневый сад, за которым какой год ухаживает старик-немец. Дело свое он знает, а потому яблоки по-прежнему родятся. Во время Мировой войны он находился в плену, а позднее остался в России. Жену давно схоронил, дети разбежались. Слава Богу, о немецком происхождении садовника местная власть забыла; вроде, теперь он и не немец. Выходит, сам сохранился и сад сберег.

 С садовником Надежда вскоре познакомилась. Он угощал ее сочными яблоками под названием малиновка и медом прямо с пасеки. Работу в саду и на пасеке старик считал важной, в связи с чем приговаривал: “Сад и пчелы требуют души и рук”. Надежда пыталась разговаривать с ним на немецком языке. Хотя от былых уроков Елены Генриховны в ее голове осталось не так много, как ни странно, отдельные слова и выражения приходили на ум сами собой и даже складывались во фразы - “Danke schon ” (спасибо), “Bewundern”(восхищаться), “Was ist geschehen?” (что случилось?), “ Nicht wahr ?” (не правда ли?)...

 Из рассказов Клаши следовало, что в совхозе погоду делает директор Серегин. При нем не забалуешь, но людям помогает, за что его уважают. А народ здесь темный, выпивающий, но сочувствующий. Грамотных мало, школы в Лычково нет, на учебу детей определяют в Рокшу, где имеется восьмилетка. Там учеников размещают по домам, оплачивают их постой обычно картофелем и пшеном.

 Клаша жила в избе при медпункте - в одной половине она, в другой, как говорила, “моя лечебница”. Если случались тяжелые больные, отвозила их в рокшинскую больницу. Роды принимала сама. Случалось, что не успевала помочь. Например, перед войной конюх угорел в бане. Год назад двое ребятишек в лесу наелись волчьих ягод.

 В первое лето стояла жара с периодическими ливнями. Быстро наступило время второго покоса. В поле то и дело мелькали женщины с косами в руках.

 Как-то в полдень с фермы прибежала Груня. Хлебнув воды, схватила косу и направилась в поле . Обычно косила она босая. Перед отходом сунула Тасе кусок хлеба и бросила на ходу: “Ноне задержусь. Трава вымахала, глядишь, поляжет”. Но вернулась она скоро с замотанной вокруг ступни окровавленной косынкой. Оказалось, босой ногой наскочила на косу. Елизавета Максимовна сразу промыла и забинтовала рану чистым полотенцем, после чего отправилась за Клавдией.

 Делая перевязку, Клаша качала головой... 

 Ночью Груня металась в жару, просила воды, звала Тасю. К полудню они с Надеждой повезли ее в Рокшу. Как обычно, ехали на телеге. Кобыла попалась упрямая - не желала идти рысью. На полпути началась гроза с ливнем. До рокшинской больницы добрались промокшие до нитки. Врач, не раз принимавший лычковских больных, заметил: “Надо бы пораньше…”

 Спустя день Груня скончалась от заражения крови.

  (До введения в медицинскую практику изобретенного Александром Флемингом пенициллина - первого в мире антибиотика - оставалось совсем немного времени...).

 На следующий день в избе появился Ефимыч. Какое-то время он молча сидел и курил самокрутку. Оказалось, пришел поговорить о Тасе - сироте-малолетке и детском доме, на его языке приюте. Но директору не пришлось уговаривать женщин взять на себя заботу о девочке. Еще до его прихода Надежда и Елизавета Максимовна приняли решение оставить Тасю у себя. По этому поводу будущая бабушка заметила: “Считай, что Тасеньку Бог нам в руки передал. Сама знаешь, дети оживляют дом, вносит в него солнечные лучи, их смеху цены нет. Они самое дорогое и интересное в жизни”. Да Надежда и сама об этом знала. Заложенное в ней материнство годами было окрашено тоской по ребенку. Вспоминая потерю неродившегося десять лет назад, она не сомневалась в том, что Георгий поклонится ей в ноги за удочерение девочки.

 (С минуты принятия решения внутреннее зрение Надежды постоянно будет сосредоточено на Тасе.)

  Что касается Таси, то она без труда признала мать в лице Надежды и вскоре стала называть ее мамкой. Образ родной матери растворился в глубине подсознания маленького ребенка и не напоминал о себе.

 Теперь Надежде с Клавдией предстояло разобрать принадлежавшие Груне сундуки. Клаша вспоминала, что за пару лет до войны, когда Груня выходила замуж, сундуки приехали вместе с ней из дальней деревни. Открыли их с трудом. Одного взгляда хватило для оценки содержащегося в них: свое приданое Груня не использовала.

 В одном сундуке оказалось лоскутное одеяло, пуховые подушки, подзоры и порядочно женской одежды. И это при том, что хозяйка такого богатства круглый год не снимала застиранную юбку и укрывалась видавшим виды тулупом погибшего на фронте мужа. Второй сундук был наполнен разнообразной домашней утварью. Клаша взяла себе праздничные сапожки, а Надежда куски материи и маленькую иконку - для Таси. Прочее разобрали деревенские бабы.

  Прежде домашнюю работу в большинстве своем делала Груня. Теперь, подружившись с русской печкой, Елизавета Максимовна готовила еду, а в единственный в совхозе выходной день водружала на стол клокочущий самовар. Свои обязанности она выполняла при любых обстоятельствах.

 В один из зимних вечеров, когда деревню накрыл снег, за окном металась снежная вьюга, залеплявшая оконное стекло, а изба погрузилась в полумрак, они ужинали при керосиновой лампе. Дрова в печи отбрасывали блеклые тени. Напоминали о себе голос сверчка, мерное тиканье часов-ходиков, соло печной трубы. Мама Лиза поставила на стол чугунок с кашей и самовар, а затем произнесла: “Мы с тобой, Надюша, счастливые люди. Подумай: в избе тепло, на столе каша и самовар с дымком из трубы. Кругом не стреляют и бомбы не падают. Любой позавидует! Если есть Эльдорадо, то мы находимся в нем”. 

 Это был голос выпускницы Смольного института благородных девиц, приученной не только встречать невзгоды как данность, но и воспринимать их в качестве награды. В чужом краю накануне Рождества, стоя у русской печи в заплатанной юбке с ухватом в руках, она говорила о счастливой жизни. В ее словах не было тени подавленности; напротив, они звучали оптимистично.

 (Они не знали, что в это время от голода мужественно уходят из жизни смолянки: в блокадном Ленинграде - Елена Молоховец, десятилетиями кормившая россиян по своим кулинарным рецептам; в блокадном Ленинграде всеми забытая писательница и актриса - Лидия Чарская-Чурилова; в бедняцком селе Кузькино - Мария Неклюдова, мужественно спасшая от бесчинств советской власти группу воспитанниц института Благородных девиц ).

 После кончины хозяйки избы у Надежды прибавилось забот. Теперь она поднималась под крик петуха, когда небо в туманном утреннем полумраке было предрассветной серым. В эту раннюю пору пастух в длиннополом плаще с бичом в руках по белой от росы траве гнал на выгон стадо коров с колокольчиками на шее. Грунина корова Милка тоже отправлялась в стадо. Летом надо было с ведром ходить в поле на дойку. Первое время с дойкой у Надежды ничего не получалось; новую для нее “операцию” она выполняла с опаской. Да и Милка не сразу приняла ее руки - то и дело поддавала копытом ведро с молоком.

 Еще приходилось ездить в лес за дровами, а их уходило немало. Без помощи Клаши с заготовкой топлива она бы не справилась. Погружая валенки в глубокий снег, из глухого леса они возили на телеге поваленные деревья. Затем требовалось их пилить, колоть и выстраивать складницу. Каждый день в любую погоду Надежда ходила с ведрами к колодцу с висящей на цепи бадьей. Зимой на обледенелой тропе вода выплескивалась, ноги разъезжались, от холода сводило руки. Ей случалось падать на лед. После зимних операций с дровами и водой она отогревалась у печи и ела постные щи прямо из чугуна.

 С норовистой рабочей лошадью по кличке Удалой первое время тоже не ладилось: сколько Надежда не натягивала поводья, конь упрямился - бил копытами и раздувал ноздри. Кто знает, предпочитал ли иные руки или молодую кобылицу. Так или иначе, надежного партнера Удалой ней не видел.

 Ко всему этому следовало привыкать, учиться как малому ребенку. Клаша безотказно ей помогала. Попеременно с конюхом Никифором она учила Надежду управлять лошадью. Благодаря таким урокам зав. клубом вскоре смогла на бричке ездить в райцентр Рокшу, откуда привозила заказанную литературу для клубной библиотеки и где по радио вслушивалась в сводки Совинформбюро о положении на фронтах. Запрягая Удалого, она проговаривала про себя пушкинские строки: 

 С утра садимся мы в телегу;

 Мы рады голову сломать

 И, презирая лень и негу,

 Кричим: пошел… мать!

 Какие уж тут лень и расслабленность! К вечеру от непривычной работы ныли мышцы, руки с пузырями на ладонях и уставшие ноги наливались тяжестью. Огрубевшие пальцы, отвыкшие от шитья, плохо справлялись с иглой и нитками. Еще напоминали о себе травмы, полученные десять лет назад во Дворце Культуры в результате падения книжных полок. И скудная одежда требовала ремонта. Эту работу взяла на себя свекровь. 

 Поскольку на сон отводилось всего несколько часов, Надежде постоянно хотелось спать. И все же недолгий ночной отдых давал силы для грядущего дня, наполненного клубной работой и крестьянским трудом. По этому поводу она сделала открытие: оказывается, чем больше энергии расходуешь, тем скорее она восстанавливается.

 Всякий раз перед сном и в минуту пробуждения она мысленно обращалась к Георгию. Вестей от него не было, и они с мамой Лизой, затерявшиеся во времени и пространстве, их не ждали.

 Директор Ефимыч не отказывал Садовским во внимании. Когда их навещал, первым делом спрашивал: “Подсобить надо?”. Однажды он явился с личной просьбой: “Максимовна, ты грамотная. Надо подсобить по бухгалтерской части”. Речь шла о работе в конторе. Прежний бухгалтер ушел на фронт, а среди деревенских ему не нашлась замена. 

 На другой день бывшая смолянка, обученная в стенах института основам домашней бухгалтерии, приступила к обязанностям в сельсовете . Теперь она сидела за окрашенной в бурый цвет перегородкой и часть дня щелкала на счетах. Правда, сразу выяснилось: границы ее ответственности более широки, ибо совмещать пришлось три профессии - бухгалтера, счетовода и кассира. Дважды в месяц у перегородки толпились фермерские девчата и звучало слово получка . 

 Тем временем жизнь совхоза протекала под управлением райкома партии с его директивами, включая нормы производства. Для Надежды это не было новостью, так как аналогичное руководство годами происходило в Джанкое, включая Дворец Культуры. Сельсовет играл подчиненную роль - выдавал справки и зарплату совхозным работникам, расписывался за поступающие свыше приказы. 

 Работы для Надежды в клубе день ото дня становилось больше. 

 Под жадными взглядами ребятишек раз в месяц из Рокши приезжал вихрастый киномеханик-допризывник с жестяными коробками. Детвора называла его кинщиком. В такие дни кругом звучало слово “фильм”, несущее в себе ожидание иной жизни. До начала картины показывали хронику фронтовых событий, включая действия Особой Крымской армии - сперва об обороне Крыма, а впоследствии о его освобождении. Мелькали кадры о героических подвигах моряков черноморского флота и подробности длительных боев за Севастополь и Крымские степи.

 Во время просмотра кинокартины пол в клубе, в зависимости от сезона затоптанный босыми ногами и валенками, покрывался шелухой от семечек. Их лузгала молодежь во время танцев под гармошку и просмотра фильма. Девчата стреляли глазами в подростков. После ухода любителей кино и танцев Надежда сгребала мусор и сжигала его в печи. 

 В момент ее вступления в должность завклубом библиотека занимала половину полки с десятком книг, включая “Краткий курс истории ВКП(б)”, альбом “Лошадь в упряжке”, учебник по математике для 4-го класса. Над этим “собранием” были приклеены вырезки из газеты “Правда” под заголовками: Революция и литература и Религия - опиум для народа. 

 В скором времени Надежда убедилась в том, что деревенские книг не читают. И все потому, что в ритме бесконечного труда лишены отдыха. Да и образованностью они не отличались. Поэтому с первых дней присутствия в Лычково она начала ходить с книгами по дворам, учить грамоте и устраивать громкие читки.

 С удивлением и радостью в скудной клубной “коллекции” она обнаружила повесть Лидии Чарской “Княжна Джаваха”. Этим произведением, выпущенным дореволюционным издательством Маркса, она зачитывалась в юности. На первой странице книги неумелая рука вывела: Дочке Нюточке от любящих родителей в день ее Ангела. Про Нюточку и ее родителей, неведомым образом имевших отношение к лычковскому клубу, она не имела понятия, но знала другое: присутствие книги Чарской таит в себе угрозу, а потому надо ее спасать. Если “Джаваху” не спрятать, она будет уничтожена, а завклубом в ее лице проверочная комиссия обвинит бог знает в чем - вплоть до “идеологической неблагонадежности”.

 Годами работая в библиотеке, она была хорошо осведомлена: запретителей хватает, а “чистка” затрагивает не только людей, но и печатное слово, поэтому литература тоже находятся под деспотичным надзором советской пропаганды. И произведения Чарской тому пример. райкомовские секретари обязывали завклубом заказывать литературу и фильмы о высоких урожаях, но без акцента на тяжелый труд крестьян. Именно рядом с такими Надежда жила и трудилась.

  (Спустя много лет Надежда прочтет тексты Владимира Набокова (“Приглашение на казнь”) и Рэя Брэдбери (“451’ по Фаренгейту”) о репрессивных мерах по отношению к авторам и их произведениям.) 

  Весной с окончанием огородных запасов мама Лиза стряпала постные щи из крапивы, заправленные мукой. Дефицитную соль они экономили. На рынке в Моршанске Надежда меняла мешок картошки на кулек соли или несколько кусочков сахара. Сладкого не было ни в сельпо, ни в избах. Летом детвора в поле высасывала сладкую мякоть красного клевера-кашки. Она продавала кое-что из своего урожая и покупала махорку для директора Серегина. Осенью Елизавета Максимовна солила капусту. Деревянная бочка и картофель зимой хранились в погребе, обшитом досками рукастым дедом Лапотником. Он был любителем бочковой капусты и, появившись в избе Садовских, не забывал снимать с нее пробу, приговаривая: “Квашена капустка - правильна закуска”. И уточнял: “А еще лучше с кружкой первача”.

 В редкие от работы часы Надежда и Клавдия отправлялась за грибами. В хвойном бору, расположенном между Лычково и Рокшей, их корзинки быстро наполнялись пахучими боровиками. Дружные грибные поселения напоминали ей первую встречу с подобным чудом более двадцати лет назад во время присутствия на полустанке. Тогда Георгий, указав рукой на грибное семейство, предупредил: трогать их не надо, пусть размножаются. Теперь она аккуратно срезала грибочки, оставляя в земле нижнюю часть ножки. Мама Лиза делала из них связки, затем сушила на печке. Грибные ленты долго удерживали в избе лесной дух.

 Несколько раз Клаша брала подругу на сбор полевых трав и растительного сырья. Их она использовала в фельдшерской практике. В сборы входили зверобой, клевер, иван-чай, подорожник … “Это моя аптека”, - говорила фельдшерица. Помогая ей, Надежда вспоминала татарку, на пути к шалашу принявшую ее за цыганку и подарившую связку лечебных растений. Еще у нее перед глазами была полевая аптека доктора Беллы Семеновны - единственного врача недавно покинутой малой больницы в Раздольном. 

  Саша Карпенко отбывала срок в женской колонии, затерявшейся на Северном Урале. Они не виделись более пяти лет. Правда, случались редкие письма, но без подробностей о лагерной жизни. Переписка с заключенными ограничивалась, отправляемые ими на волю весточки просматривались. Об освобождении подруги из лагеря Надежда узнала от ее сестер-близнецов. Те сразу предупредили: в их тесном жилище родственнице места нет. К тому же, она им сообщила, что болеет легкими. Надежда и Елизавета Максимовна без раздумий согласились принять Сашу в Лычково.

 В Моршанске ее встречали Надежда и Клавдия. Подруга оказалась столь неузнаваема, что Надежде понадобилось время для привыкания к ее виду. Обтянутое прозрачной кожей лицо походило на сморщенный лимон, ввалились щеки с болезненным румянцем. От присущего ей в былые времена сгустка энергии, включая задиристость и амбициозность, не осталось и следа. Правда, сохранились распахнутые глаза с осмысленным выражением, но сильно подводило зрение. 

 Надежда воспринимала болезнь подруги как результат ее неудавшейся жизни - с юности нездоровье, скоропалительное замужество (не случайно они с Георгием считали, что в ее браке отсутствовала романтика), пятилетняя лагерная отсидка. Несомненно, лагерь день за днем разрушал здоровье молодой женщины, что привело ее к инвалидности. 

 Клавдия сразу безошибочно определила: туберкулез - по старинке чахотка. Она считала, что в таком состоянии везти Сашу в Рокшинскую больницу уже нет смысла. И опасно находиться больной в избе Садовских рядом с маленькой Тасей и пожилой мамой Лизой. Рассуждая подобным образом, фельдшер взяла на себя ответственность за устройство Саши. Конечно, она рисковала, ибо ее решение нарушало правила санитарного состояния доверенного ей медпункта. Любая проверка повлекла бы неприятности. Узнав о самоуправстве Клавдии, директор Ефимыч показал головой, но противиться ее решению не стал. 

 Так или иначе, за несколько часов Клаша с Надеждой превратили чулан-клетушку при медпункте в больничную палату. 

 Теперь Надежда проводила вечера возле кровати подруги. По словам бывшей лагерницы, ей повезло - иголки под ногти не загоняли, не отправили на лесоповал, судьбу не решала “тройка”. Правда, во время допросов направляли горящую лампу в лицо. Разумеется, ее дело проходило без суда и адвоката. 

 Саше было трудно говорить, поэтому она особенно не распространялась о лагерной жизни. Лишь два обстоятельства стали предметом ее рассказа. 

 Первый касался проводимых допросов в Севастополе. На одном из них следователь со зрачками-дулами стальных глаз издевательским тоном заметил: “Мы вас недобрали в 1937 году“. Он же с улыбкой ей объяснил, что ее изоляция совпадает с лозунгом советской власти: Обезвредить и ликвидировать врагов строительства социализма. Другой следователь показал бумагу - донос. Саше достаточно было взглянуть на нее, чтобы узнать подпись и запомнить содержание. Любопытно, что авторство этого документа принадлежало в прошлом директору Дворца Культуры, с ее легкой руки придуманной кличкой - Галифе. В документе черным по белому было написано: Карпенко Александра Никифоровна, 1901 г.р., беспартийная, по профессии музыкальный работник, занимается антисоветской агитацией, подстрекает сотрудников Дворца Культуры гор. Джанкоя к несогласию к действиям Советской власти и Коммунистической партии Советского Союза. Далее следовал текст об антисоветском влиянии Карпенко А.Н. на политически неустойчивых лиц. На подобные сигналы советские органы реагировали оперативно.

 От этого лживого документа о мнимой антисоветской деятельности Саши веяло одной правдой: в свое время к его автору она не испытывала ни малейшего уважения. Хотя открыто ему не грубила, неприязнь была написана у нее на лице. Но и такие штрихи ее поведения были равносильны хождению по лезвию. Она не следовала предупреждениям Садовских: с Галифе надо быть осторожнее. Выходит, своим доносом он отомстил сотруднице подчиненного ему ДК за острословие и неприязнь к нему. 

 Второй рассказ Саши касался встречи в лагере на Урале с заключенной по имени Танико Дадиани. Эта женщина - мингрелка древних княжеских кровей - до ареста была профессором консерватории в Тбилиси. Первоначально лагерницы бок о бок валяли валенки в подвалах, куда не доходило естественное освещение и от пыльных отходов слезились глаза. Там они и подружились. Затем Сашу и Танико определили в цех, где они стали вышивальщицами. На новом месте работа была легче, а вот условия... Парадокс состоял в том, что профессор с говорящим именем, на грузинском языке означающим отблеск солнца, с утра до вечера не разгибая спины трудилась без солнечного света; его заменяло тусклое электрическое освещение. Руки арестованных вышивальщиц, до крови отмеченные следами иголок, создавали художественные произведения. От постоянного напряжения у них рябило в глазах, что угрожало слепотой. Вышивальщицы знали: результаты их труда продаются за валюту. 

 Для отвлечения от лагерных правил Саша и Танико придумали игру. Во время утренних и вечерних перекличек они подушечками пальцев “исполняли” мелодии на бедрах- клавиатурах. В минуты таких “концертов” между пианистками происходил еле слышный диалог: “Ты что сейчас играешь? - тихо спрашивала Саша. “Я - вальс Шопена”, - шептала Танико Дадиани. “А я -серенаду Шуберта”, - отвечала музыкальная напарница. 

 Еще Саша вспоминала далекие двадцатые годы - клубную темнушку, в которой Надя учила ее вышиванию. Тогда им не могло прийти в голову, что это мирное занятие в сталинском лагере заменит ей лесоповал - места гибели армии заключенных. Выходит, рукоделие стало ее везением.

  Тем временем весна набирала силу. В небе стаи диких гусей сменяли друг друга. На речке Суровке двинулся лед. Клавдия ежедневно осматривала Сашу. После одного из таких общений, окинув взглядом пробивающуюся растительность с набухающими на деревьях почками и вдыхая запах сырой земли, она неутешительно подвела итог уходящей жизни: “Весенняя вода чахоточных уносит”. 

 Спустя день возле опустевшей кровати Надежда обнаружила сложенный пополам листок в клеточку. Он был вырван из школьной тетради, в которой Клавдия вела учет лекарствам. На свободном поле листа значилось одно слово: Надюше.

 Записку Саши она читала с бьющимся сердцем. Дрожащие руки едва удерживали бумагу, косые карандашные строчки с неровными разбегающимися буквами прыгали перед глазами и плохо складывались в слова. Сперва написанное подругой готова была принять за ее предсмертный бред или неладное с собственной головой. Однако по мере углубления в текст поняла, что ошиблась.

 От исповедальных строк Саши веяло годами скрываемой тайной. Речь шла о чувстве к Георгию, почти двадцать лет оберегаемом ею от чужих глаз. “Он был моей запретной мечтой и горьким счастьем,” - признавалась она. И пояснила: “Я лишь мысленно дотрагивалась до его сердца”. Далее она писала, что никогда не решилась бы сделать шаг навстречу своей тайной мечте, тем самым посягнуть на благополучие семьи Садовских. Еще она писала, что делала попытки освободиться от недозволенного чувства посредством бегства из Джанкоя, но ничего не могла с собой поделать. Не помогло ни нелепое скороспелое замужество с переездом в Севастополь, ни длительное присутствие у сестер-близнецов в Моршанске. “Я раз и навсегда подарила сердце одному человеку. Но это было одновременно радостно, тяжело и неправильно” - призналась Саша. Годами она писала Георгию письма, но ни одно так и не отправила. Постепенно ее чувство к нему распространилось на Надю и Елизавету Максимовну, ставшими дорогими ей людьми. Она благодарила за счастье находиться рядом с семьей Садовских, ближе которой у нее никого не было. “Ты единственная, кому могу доверить свою тайну, держи ее при себе,” - писала Саша. Исповедь кончалась просьбой о прощении и фразой: “Мне очень повезло в жизни”.

 Отложив записку, Надежда не могла прийти в себя. Она восстанавливала минувшее, перебирала в памяти их многочисленные встречи и беседы, старалась найти следы упомянутого подругой, но у нее ничего не получалось. В их общем прошлом отсутствовал случай, который бы ее насторожил. Да и ревность обошла ее стороной. Даже если бы умела ревновать, к Саше - самому близкому человеку - это не имело бы отношения. Словом, тщетными были ее попытки обнаружить следы того, о чем шла речь в предсмертной записке. 

 По отношению к Саше она не испытывала ни гнева, ни обиды. Напротив, ей было жалко подругу, годами носившую в себе запретное чувство. Она грелась у чужого семейного очага, но при этом ощущала себя счастливой. С плачущим сердцем и похороненным чувством Саша опасалась причинить боль близким людям. Какими же надо обладать мужеством и благородством, - рассуждала Надежда, - чтобы не сбиться с пути, не стать причиной разлада в дорогой ей семье. Еще она старалась представить, какого душевного и физического напряжения стоило тяжело больному человеку с изломанной судьбой искать убежище у жены своей несостоявшейся привязанности и высохшей рукой писать исповедальное признание.

 Ей была знакома манера Саши в ходе общения неожиданно умолкать и упираться взглядом в одну точку, тем самым на какое-то время уходить в себя. В такие минуты казалось, что она находится где-то далеко. Хотя ее странное поведение Садовские пытались не замечать, временами оно настораживало. Мама Лиза считала, что оцепенение - своего рода отрешенность - вызваны потребностью уйти от некой внутренней заботы. Доктор Подушко не исключал у Саши некоторую аномалию восприятия действительности, которая не представляет опасности для окружающих. “Подобные люди обычно живут в придуманном образе”, - как-то заметил он.

 Прежде Надежда была далека от психоанализа странного ее поведения. Сталкиваясь с ней годами, разумеется, не могла причислить подругу к впадающим в ступор шизофреникам. Теперь же почти наверняка знала о причине такого проявления. 

 Скорее всего, Саша боялась выплеснуть свое душевное состояние, нечаянно обидеть им близких ей людей. Главное - замуровать чувство в себе, не дать ему выхода. А это требовало контроля за выражением лица и произносимыми словами. В такие минуты она направляла неподвижный взгляд в сторону - смотрела в пустоту, а на ее лице появлялась маска. Она замыкалась в себе как улитка в раковине.

 Надежда мысленно прослеживала изломанную жизнь, отмеченную нелепым замужеством, тяжелой болезнью, пятью годами уральского лагеря и спрятанной от чужих глаз тайной. И все же на один вопрос у нее не было ответа: испытывала ли Саша зависть к ней? Впрочем, теперь это не имело значения.

 Она перечитывала откровенные строки до тех пор, пока не выучила их наизусть. Саша была права: никто - кроме нее - не должен знать о доверенной ей тайне. А коли так, то листок в клеточку следует уничтожить. Приняв такое решение, она направилась к печи и бросила на пыхтящие в жару чурки душевную драму Саши. Странички с лицом текста вниз легли крестом на тлеющие угли и тотчас поддались огненным языкам пламени. Тайна женщины мгновенно превратилась в горстку пепла - будто не было ни ее, ни горькой судьбы, ни предсмертного покаяния. 

 “Изуродованная жизнь”, - произнесла Надежда вслух. 

 Некоторое время она молча глядела на угасающий огонь. Ей казалось, что слабые вспышки пламени способны облегчить ее душевную боль . 

 ( Уничтоженное признание станет тайной одного человека - Надежды Садовской. Взяв на себя обет молчания, она ему не изменит.)

  Между тем в передаваемых по радио сводках Информбюро все чаще назывались города, освобожденные от вторжения фашистов. Весной 1944 года в Рокше Надежда по радио услышала сообщение об освобождении Крыма от фашистских захватчиков. Первая ее обнадеживающая мысль была о Жоре, разделенность с которым ее и маму Лизу неотступно тревожила.

 Той же весной жизнь в их избе оживилась после размещения обозно-вещевой мастерской. Ремонт обуви поступал с Западного фронта. Теперь Садовские просыпались и засыпали под звук молотка сапожников и запах кожи. 

 В Лычково вернулся дважды раненый сын Серегина. Он привез отцу немецкую полосатую пижаму, и теперь Ефимыч ходил в ней по деревне. А конюху Никифору подарил, тоже немецкие, лошадиные упряжки с бубенчиками. Взглянув на шагающего по улице председателя в пижаме, шебутная Нюрка Косая разносила по деревне новость: “Глядите, люди добрые! Начальник-то наш матрац на сраку натянул!” 

 В конце апреля дни стояли по летнему теплые. Давал о себе знать запах навоза, вывезенного осенью на поля. Началась пахота. Ребятня целые дни проводила на речке - ловила руками мальков.

 В полдень в клуб прибежала нечесаная Тася и тотчас заскулила: “Я голодная, а бабушка спит и спит…” Предчувствуя неладное, Надежда кинулась к дому. По пути столкнулась с Клавдией, и они, нарушая стройный ряд вышагивающих гусей, побежали вместе. Тася плелась за ними. 

 На их приход Елизавета Максимовна не реагировала. Мгновенно охвативший Надежду страх сдавил горло и лишил слов. В ее мозгу билось одно слово: “Конец”. Далее побежали мысли-строчки, накопленные за четверть века их неразлучного бытия. Все это время она воспринимала Елизавету Максимовну одновременно в качестве матери, свекрови, друга. В эти минуты она физически ощущала рядом с собой Жору. Между ним и мамой Лизой всегда присутствовала связывающая нить. Теперь она оборвалась.

 Голос Клаши вернул ее к действительности: “Отлетела голубиная душа...Убери Таську. Тут не детская забота, рано ей на это глядеть. Еще насмотрится…” 

 ( Надежда навсегда запомнит печать мудрости и покоя на лице свекрови в момент ее ухода.)

 В последующие дни у нее не было слез. После смерти Саши и мамы Лизы жизнь, лишенная стержня, казалась пустой. Но рядом находилась маленькая Тася, и теперь она то и дело искала ее глазами - боялась потерять. В пятилетней девочке видела защиту от нахлынувшего горя. На фоне трех смертей - одна за другой - близость ребенка прибавляла ей душевных сил. 

 Похороны Елизаветы Максимовны взяли в свои руки председатель Серегин, верная Клавдия и конюх Никифор. Дед Лапотник сколотил гроб. Громче всех причитала Нюрка Косая. Стоя у свежей могилы рядом с прежде захороненными Груней и Сашей, Клаша произнесла: “Теперь их трое, считай, подружатся”.

 Надежда думала о том, насколько разными были владельцы земляных холмиков, отмеченных деревянными крестами и бумажными венками. Одна - молодая мать, передавшая ей свою маленькую дочь; вторая - бездетная женщина с трагической судьбой лагерницы; третья - старая женщина, вдова расстрелянного мужа, принявшая ее - жену сына-племянника в качестве дочери и девочку-сироту в роли внучки.

 С сельского кладбища Надежда и Клавдия возвращались молча.

 В час поминок к избе со скорбным выражением лиц потянулись женщины, молодухи и мужики - Ефимыч, конюх Никифор, старик Лапотник. Вокруг крутилась ребятня, среди них Тася. Согласно ритуалу, бабы причитали, мелко крестились, употребляли самогон, степенно закусывали поминальной кутьей и блинами, запивая еду овсяным киселем. Нюрка Косая протяжно подвывала. 

 Вслед за кончиной Елизаветы Максимовны наступил долгожданный день победы. Под аккомпанемент гармони и плача вдов шумно гуляла деревенская улица. Бабы в праздничных головных платках выносили еду на полотенцах и в чугунках. Из дальней деревни приехал священник. У кого сохранились иконы, выносили их, а батюшка ими благословлял. Ему низко кланялись и прикладывались к его руке. Оно и понятно: народ поколениями впитывал дух православия, но революция наложила вето на религиозные традиции. Как следствие, насильственное отстранение от храма с изъятым церковным имуществом лишило верующих права открыто проявлять свою веру.

 Надежда думала о том, что не случайно после революции широко распространялся журнал “Безбожник” с воинственными стихами пролетарского поэта Демьяна Бедного - служителя идеологии новой власти. Война смягчила правила игры: распоряжение “свыше” впервые за долгие годы давало возможность отлученным от религии верующим без опаски выражать свою приверженность религии.

 (Спустя время откроются факты биографии поэта Демьяна Бедного - ярого безбожника и гуляки, жившего в Кремле и в московском дворянском особняке.)

 После окончания праздника талая вода размывала следы обуви, конского навоза и борозды, оставленные колесами телег. Деревня погружалась в сон. Ее ждал трудовой день. 

 Порог избы Надежда переступила со щемящим чувством одиночества. Нет мамы Лизы, Саши, Груни, о судьбе Жоры ничего не знает. Близость Таси скрашивала ее жизнь, прибавляла сил и призывала к ответственности. Но что будет завтра? Оставаться в деревне, где за прошедшие годы, можно сказать, пустила корни? Настраиваться на возвращение в Крым? Эти вопросы к самой себе оставались без ответа… 

 Четверть века Надежда находилась рядом с мамой Лизой, и ей никогда не было страшно. Своими помыслами и действиями свекровь защищала от разных тревог. Теперь впервые она испытывала страх за свою маленькую семью - пятилетнюю Тасю, неведомо где находящегося мужа, за себя. И тут ей вспомнилась в трудную минуту повторяемая мамой Лизой фраза: “Из любой нежелательной ситуации есть выход. Только дверь открывается с другой стороны”. 

 Еще она вспомнила недавний эпизод. Укутанная теплым платком, свекровь грелась у печи. И тут между ними произошел короткий разговор. Она слышала его как бы со стороны.

 - Платок-то дырявый. Надо бы починить, - заметила Елизавета Максимовна.

 - Еще успеем, - отмахнулась Надежда.

 - Надо сейчас. Потом может не быть, - заключила свекровь.

 Теперь Надежда задумалась над смыслом ее последней фразы. Не звучала ли она как пророчество? На эти вопросы у нее не было ответа.

  Памятный летний день выдался жарким. Закончив окучивать картошку, Надежда возвращалась в деревню по просеке, ведущей от поля к дороге. Внезапно подул ветер, с криком отлетела стая птиц. Ей казалось, что идущая со стороны леса гроза еще далеко, а значит успеет возвратиться в деревню до ливня. Но небо зловеще темнело, и первые капли легли на траву. 

 (Где ей было знать, что грозовое предупреждение вот-вот совпадет с радостным событием…)

  Стоило ей оказаться на проселочной дороге, как заметила человека. Шел он от станции по направлению к деревне. Почему-то она не направилась своим путем к дому, а остановилась на обочине и начала всматриваться в силуэт приближающегося. Не прошло и минуты, как небо заволокло тучами, дождь быстро набирал силу, кругом громыхало, молния короткими разрядами освещала пространство и ударяла в землю почти рядом. Через завесу воды Надежда пыталась разглядеть приближающегося человека.

 Потом они оба не могли вспомнить, сколько времени так продолжалось. Эти немые мгновения казались им вечностью. Запомнился лишь слитый воедино крик, перекрывающий шум дождя: “Дюша! Жора!...” ,

 Громовые раскаты не прекращались, дождь хлестал по их головам и спинам, но они не чувствовали его ударов, не слышали громыхания вокруг, не видели раскинувшегося вокруг поля. Боясь потревожить своим присутствием окружающее пространство с дождевыми струями, не двигались с места. Поле и размытая дождем тропа стали какими-то нереальными. В эти минуты они ощущали физическую и душевную близость - подобно впервые испытанному чувству двадцать лет назад на Карадаге.

 Больше всего им хотелось, чтобы ливень не кончался. И вправду, он внял их просьбе - некоторое время своим потоком смывал накопившуюся за несколько лет разлуки тревогу и усталость. В одночасье наступили душевный покой и расслабленность. Впервые за годы военной разлуки оба ощущали успокоение. Оцепеневшие, не способные на слова и движения, они молча прижимались друг к другу. У них не было ни желания, ни сил нарушить застывшее время. Совпадение чувств им подсказывало: счастью не будет конца... 

 Через какое-то время, словно по мановению волшебной палочки, ветер разогнал облака и снова засветило солнце. 

 На их проводы собралась вся деревня и, как в первый день приезда, с подарками - несли кто что мог. По такому случаю дед Лапотник заготовил аж четыре пары лаптей. “Вещь нужная, авось, пригодится, ” - заметил он. А его жена Нюрка Косая протянула Надежде собственного изготовления кружевной подзор.

 Они направлялись домой. Впереди их ждал Крым, покинутый ею пять лет назад. В начале войны она уехала из Джанкой вместе с мамой Лизой, теперь с чувством грусти и радости возвращалась с семьей - мужем и дочерью. Из окна вагона Надежда провожала взглядом очертания деревни Лычково, давшей ей приют, наградив ребенком, отняв маму Лизу, Сашу Карпенко, Груню Петрову. 

 Клавдия Горшкова, теребя концы головного платка, еще долго смотрела вслед убегающему составу...

  (Лапти, подобно луковой связке, займут почетное место на стене. Спустя годы эта декоративная архаика с тайным смыслом переедет из Джанкоя в Москву. Четвертый университет сохранится в памяти Надежды в виде пятен: посевная и уборочная, клубная работа, похоронки с плачем вдов, три смерти на ее глазах, день окончания войны, рядом маленькая Тася, в качестве аккорда встреча с Георгием на проселочной дороге под дождем.)