Поэт Михаил Синельников: “Я жил в этом мире среди любимых стихов и пытался что-то написать свое...”

Опубликовано: 19 ноября 2023 г.
Рубрики:

19 ноября 2023 года замечательный поэт, переводчик и постоянный автор нашего журнала Михаил Синельников отмечает свой 77 день рожденья. Дорогой Михаил Исаакович, редакция и читатели журнала не перестают восхищаться Вашей эрудицией, Вашим неустанным трудом, Вашим вкусом и Вашими литературными суждениями!

Мы благодарны Вам за интереснейшие блоги, неожиданные, яркие и очень питательные!

Спасибо за Ваше присутствие в нашем журнале! Долгих Вам лет, здоровья и творчества!

Ирина Чайковская

 

 

Михаил Синельников – личность, не требующая долгих вступлений, предисловий. Это поэт, переводчик грузинской, персидской, тюркской поэзии, исследователь русской литературы. Творчество молодого Синельникова всячески одобряли такие видные русские поэты и писатели, как: Леонид Мартынов, Вениамин Каверин, Михаил Зенкевич, Арсений Тарковский, Сергей Марков, Борис Слуцкий, Александр Межиров, Евгений Рейн и многие другие. Сегодня он по праву является современным классиком русской литературы. О родителях, детстве, занятии поэзией и переводами мы и поговорили с ним. Предлагаю вашему вниманию это интервью.

- Михаил Исаакович, в одном из интервью Вы сказали, что начали заниматься поэзией в 13-14 лет. Что вас побудило оставаться верным поэзии на протяжении всего этого времени?

 -Я несколько лет назад нашел листочки с записями моих стихов, сочиненных в возрасте пяти-шести лет. Записал эти столь ранние опыты мой отец. От него я услышал об истории Древнего Рима и какие-то разрозненные строчки содержат сожаления о том, что погиб Рим по вине готов Алариха. В детстве, в раннем отрочестве я что-то незначащее сочинял урывками, время от времени, но с 14 лет это началось более осмысленно. Мои стихи, когда мне было лет 16-17, отметил поэт Леонид Мартынов (у меня с ним была переписка). Я уже постоянно писал стихи, но понимал, что они неважные. А Мартынов верил в меня. Если бы не он, я бы, наверное, бросил писать, но лет через 7-8 переписки, мои собственные стихи мне вдруг начали нравиться, а дальше это занятие уже меня затянуло навеки. Перестать быть поэтом невозможно и переменить профессию, тоже. И так это все тянется…

Все последние годы я пишу беспрерывно, и вот выходит книга за книгой. Конечно, молодой поэт лучше старого, если это ни Гете, не Саади или Фет. Я рад, что в своем возрасте переживаю само творческое состояние. Оно для меня важнее спорного результата. Я уж как-то привык жил в этом мире среди любимых стихов, и вот пытался что-то написать свое.

- Встречается такое определение поэта: «Это тот, кто не может не писать стихи». Это верное определение, на ваш взгляд?

- Да, это «дух неизлечимый» или, как писал Пастернак, - «высокая болезнь». Он сделал это словосочетание названием лучшей, на мой взгляд, своей вещи, гениальной поэмы, сделав его и названием. Да, невозможно перестать быть поэтом, если ты уж вступил на эту, “минированную” тропу. Постепенно это становится странноватой такой привычкой: записывать свои мысли и пытаться передать то, что я сейчас чувствую. Эта привычка есть и ничего с этим не поделать. Поэзия, как писал Маяковский, «существует, и ни в зуб ногой».

Стихи для пишущего их становятся жизненной опорой и, когда они становятся опорой, они, может быть, при удаче, становятся и поэзией. И, возможно, они становятся большой поэзией, когда превращаются в единственную опору. Это я говорю не про себя: у меня нет чрезмерных иллюзий. Но, когда думаю о некоторых поэтах с нелегкой судьбой, мне приходят в голову именно такие мысли. Бывают поэты, для которых выбранное ремесло - единственная опора и она их в жестокой жизни поддерживала и спасала. Бывают тяжелые мгновения и даже безотрадные полосы жизни. Но, как известно, жизнь – это как “шкура тигра”: всегда после темной полосы наступает светлую полоса. И в самые тяжелые минуты ты думаешь: да, сегодня вокруг все плохо, но есть у тебя опора, и эта опора прочная. 

- При взгляде на Ваш творческий путь в поэзии, есть ли у Вас сожаления или мысли о том, что вы что-то не реализовали, а это нужно было сделать?

- Это важный, хотя и болезненный для меня вопрос. Вы знаете, есть такой гений русской словесности, как Пушкин. У него было всегда столько лет, как в календаре. С самого начала: и гармония, и вкус, и ощущение истории, и жизни, и непомерно гигантский дар. Все сразу, только это развивалось. А есть поэты несравненно более скромного масштаба, такие как я, к которым не все сразу приходило. На протяжении всей жизни я очень менялся.

И то, чего мне не хватало в молодости, оно с годами приходило, но за это время кое-что успевало от меня уйти из того, чем я обладал в молодости. Нельзя вернуть ту безоглядную силу, ту бодрость, ту энергетическую заряженность, которые были в молодости. Все же в этом нет какой-то безысходной беды: каждая полоса в жизни оставляла свой неизгладимый след. Есть только сожаление, что я недостаточно почерпнул из какого-то отдельного периода. А течение жизни стремительно. Еще я сожалею, что не могу показать некоторых своих стихов поэтам, которые в меня верили. Это были мои наставники. В моей жизни, в судьбе огромную роль сыграли Александр Межиров и Арсений Тарковский. Они были наиболее близкими для меня поэтами моего времени. Я очень благодарен своим наставникам, всем тем, кто меня поддержал. У меня даже есть мистическое ощущение, что, уходя, они оставили мне что-то несделанное, свое. Какой-то остаток сил. Теперь я перед ними в ответе. 

- Вас с ранних пор окружали очень большие мастера – поэты. О ком бы вам хотелось сегодня особенно вспомнить?

- Меня очень поддерживали Леонид Мартынов, Вениамин Каверин. Каверин мне доверительно даже читал свои стихи. Когда-то в юности он с них начинал. Арсений Тарковский, Александр Межиров... Мне очень дорого, что мне писал письма Сергей Николаевич Марков, которого я считаю выдающимся поэтом. Потом, я нашел неожиданно лестное мнение о себе Бориса Слуцкого, прочитав стенограмму его выступления.

Я и не знал тогда, что он меня так хвалил. Но я остановлюсь, пожалуй, на самом старом поэте, с которым я в юности общался и которого я считаю своим действительным учителем, решительно повлиявшим на мое становление. Это Михаил Зенкевич, акмеист первого призыва, той группы поэтов, которая состояла из Гумилева, Мандельштама, Ахматовой, Нарбута, Зенкевича и примкнувшего к ним Городецкого. Михаил Александрович их всех пережил. Группа, в целом, была сильна. Конечно, это были поэты разного уровня. И все же Зенкевич был достоин такого соседства в истории литературы. Считаю его сборник «Дикая порфира» – выдающейся книгой Серебряного века русской поэзии. Замечательны и некоторые его поздние стихи. Например, «Аленушка» – это сильнейшее стихотворение, написанное после войны.

Я, как и многие, начинал с подражания стихам Валерия Брюсова. Есть школа Брюсова в узком смысле, а есть – в широком. Во всяком случае, он очень сильно повлиял на движение русского стиха. Но Зенкевич показал мне, что тот же «брюсовский» стих, иногда охладевавший, может быть живым, даже тяжелым, хищным, свирепым, как в «Дикой порфире». Когда я с Зенкевичем познакомился, он был в абсолютном одиночестве. Его лишь один стихотворец, родственник жены, водил на футбольные матчи. Существовать ему в наступивших эпохах было трудно и странно – он был весь из того времени – гумилевско-ахматовского-мандельштамовского. Он был поражен, что я к нему обратился, показывал ему свои стихи.

Понятно, у меня были чтимые учителя и из XVIII, и из XIX века, но, все-таки, как-то особенно приятно обратиться к живому человеку, который воздействовал и на мое стихописание, так радостно пожать ему руку. Когда-то Вячеслав Иванов написал в стихотворении о Случевском, что сожалеет, что с ним не увиделся. Он был бы так рад его привету. Мне повезло, что последние 3-4 года жизни Зенкевича, я встречался с ним, уже совсем пожилым, и мне он многое рассказывал из того, что достойно мемуаров. И о Гумилеве, и об Ахматовой, и о Мандельштаме. После смерти Зенкевича мне однажды позвонила его вдова Александра Николаевна и попросила помочь в деле передачи его рукописей в Литературный музей.

После этого я долгими часами просиживал у него дома за этим занятием – просмотром рукописей. Ему много кто дарил свои книги и рукописи – к примеру, в архиве Зенкевича я нашел стихи из романа Пастернака «Доктор Живаго». Он много кого лично знал, с кем дружил. Например, он был в хороших отношениях с Николаем Клюевым. На всю длину ящика его стола лежал целый разворот газеты Петроградского совета за 1921 год. И на этом развороте был напечатан список из 60-70 имен, расстрелянных по знаменитому «таганцевскому делу». Карандашом он отметил 6 или 7 имен, я понял, что это были его знакомые, а красной краской он отметил одно имя – это имя Николая Гумилева.

О Зенкевиче я написал воспоминания, они напечатаны были в журнале «Юность», и у меня есть стихи о Николае Степановиче, и, разумеется, о самом Михаиле Александровиче. Это был светлый образ, и тут дорогая мне связь с поэтами Серебряного века. Конечно, и те поэты, которые были намного старше меня, также тяготели, тянулись к тому времени. Зенкевич хранил книжку Арсения Тарковского с благодарностью за те уроки, которые он получил от него и его друзей. Зенкевич меня спрашивал: «Что это означает, его благодарность?». Я ответил ему: «Это означает, что он тоже – акмеист». Наследие Тарковского обширно, еще не все напечатано. Я его очень близко знал, был своим человеком в его доме. Писать трудно о нем: он превратился в культовую фигуру и даже об одной встрече с ним некоторыми людьми были написаны мемуарные очерки. Я на протяжении многих лет общался с ним, в какие-то периоды бывал каждый день в доме и уж не реже, чем раз в неделю, обычно – чаще. Частично мои воспоминания о нем напечатаны. Может быть, соберусь и еще напишу. Я знал поэтов самых разных поколений и особенно был близок к Александру Петровичу Межирову, которого любили очень многие и все поражались его редкостному уму, и в жизни, и в творчестве нуждались в его мудрых советах. 

Существует и семейное литературное предание. Воспоминания моего отца были опубликованы и вошли в литературный оборот, их используют филологи, интересующиеся литературной жизнью Ленинграда 20-х - 30-х годов. Я родился у немолодых родителей, которые многое видели. Сохранилось отцовские воспоминания - «Молодой Заболоцкий» и очерк «Вечер Мандельштама». Отец видел и слышал всех крупных, значительных поэтов Ленинграда и приезжавших в Ленинград. Отец, будучи совсем молодым, состоял в Петроградском союзе поэтов. Он знал Сологуба (видел е в его последний год), слышал Кузмина, Ахматову, Мандельштама, Пастернака. Я подарил одному литературному музею автограф Пастернака, сделанный на номере журнала «ЛЕФ» с первой публикацией «Высокой болезни». Отец был приятелем молодого Заболоцкого, знал обэриутов, даже был кандидатом в «Обэриу». Хотя, мои ранние годы прошли в Средней Азии, в силу разных причин, но воздействие отца, его воспоминаний, его сильной памяти, книг, которые уцелели в бурях века, оказали на меня очень сильное влияние, конечно...

- Кем были ваши родители?

- Мой отец – Исаак Михайлович Синельников, 1905 года рождения, родился в Павлограде, а потом семья переселилась в Екатеринослав. Отец писал стихи. Сотрудничал с Пролеткультом, и стихи были в духе того революционного времени. Был приятелем поэтов Светлова и Голодного. Потом переехал в Петроград, писал уже совсем другие стихи. Избежав членства в РАППе, вступил в Петроградский союз поэтов, близко подружился с Николаем Заболоцким. Пути со временем разошлись, но воспоминания молодости для отца были святы. Отец стал военным журналистом, газетчиком. После войны семья попала в Среднюю Азию. Я убедил отца на склоне его лет написать воспоминания. Вдова Заболоцкого, Екатерина Васильевна, сказала, что это ценнейшие воспоминания потому, что в них нашло отражение самое раннее творчество Заболоцкого, эпохи создания книги “Столбцы” и поэмы «Торжество земледелия». Между прочим, мой отец сидел с Николаем Алексеевичем всю ночь над корректурой «Столбцов» и утром Заболоцкий подарил моему отцу на память рукопись “Столбцов” с пометками, но она не уцелела, увы, в жизненных бурях. На протяжении жизни отец потерял две свои библиотеки.

Я чрезвычайно благодарен своему отцу за внушенную им любовь к литературе и поэзии, но не меньше, я благодарен своей матери, которую звали Евдокия Тимофеевна Федина. Она была родом из Рязанской губернии из деревни. Родилась в избе, которую я навещал. Ее отец был мастером на петербургском заводе. Он был социал-демократ и участвовал в том самом роковом шествии “Кровавого воскресенья” 9 января 1905 года. Поскольку он шел в первых рядах, то был ранен, весь в крови пришел домой. И в этот день родилась моя мать. Так, что некоторыми узами я связан с российской историей. Мать получила хорошее образование. Она покинула деревню еще девочкой, поехала в Петроград (Ленинград). Она поселилась у тетки которая работала в библиотеке Доме искусства, знаменитого “Сумасшедшего корабля”, воспетого поэтами и Ольгой Форш, написавшей позднее об этом знаменитом Доме искусств. Там жили все, кто уцелел из представителей старой плеяды литераторов.

Об этом доме можно почитать. Деревенская девочка жила в этой библиотеке, спала там и время от времени снимала с полок старые книги. Фолианты Шиллера, Шекспира, Мольера. И Любовь Яковлевна Гуревич и Аким Волынский, обратили внимание на эту девочку и решили, что надо ей дать образование. Они устроили ее в педагогический техникум. Она по происхождению имела право поступления в Петроградский (Ленинградский) университет, но университет тогда покинули лучшие петроградские профессора, поскольку не хотели иметь дело с новым составом студентов и многие перешли на работу в этот техникум.

Так, слушая замечательные лекции, она получила прекрасное образование. Там и познакомилась с моим отцом. Потом закончила Герценовский институт. Была она красивая деревенская девушка. У нее было две большие косы до самых пят. Иногда Хармс говорил Заболоцкому: “Ну пойдем смотреть девушку с косами!”. И ходили они к Герценовскому институту смотреть на мою будущую мать. И вот она вышла замуж за будущего моего отца в тот год, когда ей было сделано восемнадцать предложений! Потом она стала учителем в одной из лучших школ Ленинграда. Ну, а потом была блокада Ленинграда, которую наша семья пережила. Меня еще тогда не было на свете, но уже тогда родился мой старший брат. Тогда все умирали от голода, лежали в лежку. А он ходил каждый день за хлебом в 14 и в 15 своих лет и, выстояв очередь, приносил этот хлеб. Если бы по дороге съел пятьдесят граммов, мои близкие умерли бы от голода, и я бы не родился на свет. Потом брат стал довольно известным специалистом-почвоведом. Далее, лишь когда уже умерли сотни тысяч людей, началась эвакуация. Моя мать стала директором одного из эвакуированных детских домов сирот блокады.

Она вывезла и свою мать своего сына, т.е. моего брата. Бабка всегда молилась перед иконами и, как знать, может быть ее молитвы семейство спасли. Однако она потерялась по дороге. Такие истории - дело обычное на войне. Потом она нашлась. Мать и брат приехали в Горьковский край (ныне вновь Нижегородская область). В Ардатове брат поступил в сельскохозяйственный техникум, в единственное тогда там учебное заведение, что предрешило выбор профессии почвоведа. После войны закончил Ленинградский сельскохозяйственный институт. Может быть, всё же здесь сказалась отчасти крестьянская любовь и тяга нашей матери к земле. 

Мою мать тепло вспоминали многие из тех, кто стали сиротами в блокаду. Они с любовью, уважением, писали мне письма. Некоторые стали потом видными учеными, один – известным исследователем Антарктиды. 

- Давайте вернемся к разговору о поэзии. Вот вы упоминали поэта Зенкевича, типичного представителя акмеизма. Понятно, что дело литературных критиков - давать какие-либо ярлыки. Но вас можно назвать акмеистом или нет?

- Меня таковым называли и, конечно, мне эта литературная группа наиболее близка. Но ведь всякая литературная группа хороша в самом начале своего существования. Даже Мандельштам и Ахматова, и Зенкевич потом уже стали другие, они заметно переменились. На самом деле не прерывалось взаимное тяготение акмеизма и футуризма. Это было заметно даже тогда, когда эти группы создавались. А после революции явилась на свет совсем иная поэзия. Конечно, это акмеизм - это моя «фракция», но я честно старался избежать фракционности в своих оценках. Я понимаю и мотивы футуристов и Хлебникова высоко ценю. И ведь Хлебников к акмеистам приходил и, даже, Клюев записывался в акмеисты.

С годами мне уже другие поэты всё больше нравились: например, Сологуб, Ходасевич. Возраст! Я думаю, что среди бесчисленных деформаций и потерь ориентировки Ходасевич - единственный, кто воплотился, как хотел. А стихотворцы моего поколения в становлении не избежали влияния Бориса Пастернака, вначале футуриста. Я чту акмеизм. И культуру эпитета, и строгость формы, свойственные всем акмеистам. Я вот что вам скажу: символизм и акмеизм есть вечные явления в культуре. Они существовали и в Древнем Египте. Они только меняют свои названия. И, наверное, есть такое направление, как младо-акмеизм, нео-акмеизм и меня, мои стихотворные опыты при желании можно отнести к этому явлению. Все же я – в меру своих скромных сил – старался быть сам по себе.

- Давайте вспомним вашу первую книгу - “Облака и птицы”. Какое притягательное название!

- Первая книга, для поэта, - это всегда большая радость, пускай и со всеми ее изъянами, которые бывают. Мне было тогда 29. Сборник был несколько испорчен. Все-таки, в тех условиях никто не мог издать книгу в таком виде, в котором он хотел. И в Москве, и в Ленинграде это было сделать невозможно. В первоначальном виде в сборнике присутствовал целый ряд стихов, которые цензура выкинула, и я добавил туда ряд ранних стихов, вместо тех, которые я хотел изначально. В этом смысле сборник меня несколько разочаровал. Некоторые стихи подверглись искажению.

Тем не менее, там есть несколько стихотворений, которые я до сих пор считаю лучшими у себя. Мне очень важно письмо, которое написал поэт Сергей Марков об этой книге, оценив лучшее, что в ней было. Название выбрал я неслучайно. В юности я решил, что стану историком. В названии соединилось два названия родом из еврипидовской античности - облака и птицы. Лишь в 1990 году я смог издать книгу так, как я хотел. Мне было уже целых 45 лет! Называлась она - “Сон шелкопряда”. Это небольшая книга строго отобранных стихов. Все же у меня возникло ощущение роковой неполноты. В 2013 году Станислав Степанович Лесневский, единственный бескорыстный издатель времен постперестроечной России, издал мою книгу, которая называлась “Сто стихотворений”. Прошло много лет и у меня появилось множество новых стихотворений и, конечно, я бы сейчас иначе издал свою книгу. А, может быть, имеет смысл издать новую книгу - “Вторая сотня”. 

Еще важна моя связь с Грузией. Я много лет был переводчиком грузинской классической и современной поэзии. Для меня у поэтического перевода есть не только ознакомительная функция. Если поэта переводит поэт, а не доцент, это и попытка ответа на вопрос, заданный автором. Именно в этом смысле надо понимать слова Мандельштама, что переводчик это – «могучий истолкователь» автора. Перевод - это ответ другой культуры, другой поэзии, той, переводимой. Вдохновленное образами подлинника истолкование дает (в согласии с требованиями родного языка и стиха) возможность предложить не только повторение вопроса, обращенного к небесам, но и свой вариант ответа. Перевод - это не зеркальное отражение, не нечто тождественное подлиннику, что было бы абсурдом. Это именно истолкование. Изначально рождаются поэтами, а уж потом некоторые становятся переводчиками. Перевод поэта - занятие поэта. Тарковский не любил это занятие, но он был гениальным переводчиком. 

Я занялся переводами в силу обстоятельств, и старался работать максимально честно. Простая констатация: в Грузии в определенное время я стал основным действующим переводчиком известного издательства “Мерани”. Старшие поэты уже не переводили. Грузия меня всячески поддерживала. В Грузии я смог издать книгу своих переводов и избранных стихов. Тбилиси был уникально вольным городом. 

- А как обстоит дело с вашими мемуарами?

- Некоторые главы из моих воспоминаний печатались в различных журналах. И в “Знамени”, и в “Вопросах литературы”. Но далеко не все... Надо бы собрать все в книгу, но многие дела как-то отвлекают. Отвлекают собственные стихи и переводы, которые я делаю, но теперь намного меньше. Я слишком много отдал сил переводам. Сейчас я занимаюсь составлением хрестоматии и антологий. Но, конечно, надо бы продолжить работу над воспоминаниями. Для меня важно, что я выполнил свой сыновний долг, опубликовал отцовские воспоминания.

- Говорят, что современная поэзия умерла. Вы согласны?

Если бы я был настолько самонадеянный, я бы сказал, что поэзия не умерла, потому что я пишу (улыбается). Но это было бы демагогией, у меня нет такого зазнайства. Нет, поэзия умереть не может, но периоды подъема и упадка у нее чередуются. Все же порою возникает ощущение, что поэзия умирает во всем мире. Межиров, оказавшись волею судеб в Америке, написал о поэзии такие строчки:

 

Решить проблему пуза 

Америка смогла,

Но отвернулась муза, 

И от нее ушла...

 

Сейчас эпоха торжествующей технократии. И, вообще, поэзия во времена телевидения, интернета, компьютера и гаджетов, лишилась очень многого. Она лишилась своей громовой мощи. Иерархия рухнула. Советская иерархия во многом была лицемерной и лживой. Конечно, были исключены некоторые эмигранты и изъяты некоторые русские писатели и поэты былых времен, но, все-таки, всё же иерархия существовала. Знающие соображали кто есть, кто. Был жива традиция. И в школе проходили классику, писали сочинения, пусть порою и на вздорные темы, но предполагавшие знание текстов. Сейчас в школе не придают большого значения словесности. Увы. Да, в СССР не печатали некоторых поэтов, но, все-таки, их знали, и хорошие поэты были на отдельном счету, их уважали за большой талант. Сейчас нет иерархии, а есть кружковщина. В каждом кружке имеется свой гуру,и он, понятно, гений.

С другой стороны, талантливые люди рождаются во все времена. У меня нет связи с младшим поколением, но я вполне допускаю что в провинции, на окраинах огромной страны, могут быть очень талантливые люди, которые пишут и не получают признания, поддержки. Игорь Иванович Щкляревский, большой поэт и прозаик (он, к сожалению, ушел от нас не так давно,) успел собрать маленькую брошюрку поэтов из провинции. И там присутствует ряд очень сильных стихотворений. У кого-то – одно или два, но и этого ведь немало - в русской поэзии были случаи, когда одним бессмертным стихотворением кто-то оставался. Скажем, в девятнадцатом веке был Сергей Сафонов, в двадцатом - Александр Кочетков.

Не зная имени автора, все слышали хотя бы прозвучавшее в популярном фильме его знаменитое стихотворение - “С любимыми не расставайтесь…”. У него равных по силе, по мощи стихотворений - нет. Он, правда, был великолепный переводчик. Такие примеры говорят о том, что человек может написать одно или несколько отличных стихотворений, но прочно закрепить свое имя в родной поэзии. Но вот какая история: Евгений Борисович Рейн переехал в последний год жизни Бродского к Иосифу Александровичу, и Бродский попросил его составить список подлинных действующих поэтов. Задумал создать Академию поэзии, которая всячески поддерживала бы таких авторов. И Рейн предложил мне составить этот список. И я его представил. Там было 32 или 33 имени. Как я отбирал? Если поэт написал хотя бы два или три превосходных стихотворения, я его без лишних раздумий вносил его в этот список. Против некоторых стоял знак вопроса. Для меня, разумеется, было важным только качество стихов. Ни возраст, ни взгляды, ни вероисповедание (либо отсутствие такового), ни происхождение не имели значения. Всякий отбор субъективен, но Рейн одобрил этот список и от себя включил туда лишь два-три имени. Ах, если бы Академия была создана, сколько у нее было бы врагов из числа не включенных. О, Господи! Но Бродский умер и вопрос создания Академии был моментально снят. Список этот у меня сохранился. Прошло изрядное количество лет и остались живы из этого списка человек шесть или семь. Ушли поколения. И, на мой взгляд, заменены эти имена могут быть немногими из ныне живущих. Может быть, два или три имени я бы сегодня назвал и добавил бы. 

Поэты часто живут недолго. Тем не менее, я верю в русскую поэзию. Я думаю, если Россия будет, будет и ее поэзия, она возобновится. Все же вся самая главная русская поэзия создана еще в XIX веке. Если сравнивать Россию с Римом, третий Рим с первым Римом, то ведь свои Золотой и Серебряный век у них, у латинян, тоже были, а потом это уж не повторилось. После всё же появлялись отдельные замечательные авторы… И, конечно, такого цветения, которое было здесь в XIX веке, у нас не будет. Но я думаю, что всё же появятся новые поэты. Бывают такие глухие промежутки в истории, назовем их - “безвременьем”. Но и они обычно проходят. Во всяком случае, Восток больше дорожит традицией. И поэзия на Востоке более осмысленная, чем на современном Западе, где написание стихов без ритма, без рифмы, а с некоторых пор и без смысла - обычное дело. И то, что Россия - отчасти восточная страна (она евразийская, что в моих глазах - достоинство), она сохраняет и закрепляет то, что осталось от традиции предыдущих веков русской поэзии. 

- Михаил Исаакович, кого из поэтов Вашего списка Вы могли бы назвать?

- К числу лучших поэтов я отнес бы Олега Чухонцева и Евгения Рейна. Это поэты старшего поколения. Появлялись и более молодые. Значительность Чухонцева и Рейна - бесспорная констатация. И упомянутый мной Игорь Шкляревский, конечно, - поэт с невероятным чутьем стиха и слова. Всегда свежий, блестящий поэт. И не меньший прозаик. Его книга - “Золотая блесна”, которую он писал много лет, и которая вышла в свет года полтора назад, это просто гениальная книга. Достойна была Нобелевской премии, я уверен. До этого умер Глеб Горбовский, крупный петербургский, ленинградский поэт. И есть Александр Кушнер. 

 

Комментарии

Две 77 безусловно очень достойная дата и конечно хотелось бы присоединится к поздравлениям нашего Юбиляра, послав ему бывшие когда-то очень популярными в его духовной Евразии "777" из "решившей проблему пуза" безрифменной и утратившей музу адской преисподней, где спасался его любимый автор "Коммунистов" и где наш Юбиляр продолжает публиковать свои "очень питательные" опусы. Вот и совсем свеженький примерчик, посвященный одесситу Багрицкому, который слава Б-гу не дожил до наших "славных времен", когда полная духовности родина нашего юбиляра почти каждый день бомбит красавицу Одессу - об этом конечно ни слова, ни полслова... А так, как говорится "Happy birthday to you!"

когда мама героя приняла предложение руки и сердца от его папы, и то было одно предложение из 18-ти!(чудо какое!), и замечательные рассуждения о природе поэтического перевода, и наблюдения М.И. Синельникова о поэтах. Читал с удовольствием до момента цитирования Межирова о бездуховной Америке, "решившей проблему пуза", от которой отвернулась муза. Александр Межиров увидел то, что захотел увидеть, а герой интервью, надо полагать, глубоко знакомый с американской литературой, решил транслировать этот межировский взгляд читателям "Чайки". Да, не пощадила муза ни По с Готорном, ни Лонгфелло с Уитменом, ни Стейнбека с Твеном, Лондоном, Хэмингуэем, Фолкнером и Селинджером...Думается, главная причина американской бездуховности в отсутствии здесь ГУЛАГа. Эх, не повезло Америке! А самый пик бездуховности был явлен этой страной, когда она спасала от голода миллионы жителей Поволжья. Ах, да,ещё ленд-лиз был... Многая лета имениннику!

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки