Собачье сердце

Опубликовано: 16 мая 2011 г.
Рубрики:

kigim-story.jpg

Собачье сердце
Иллюстрация Юлии Меньшиковой (Москва) (link to ukiriki.livejournal.com)
Иллюстрация Юлии Меньшиковой (Москва) (link to ukiriki.livejournal.com) к рассказу "Собачье сердце" Татьяны Кигим

Рассказ Т.Кигим "Собачье сердце" завоевал первое место на Пятом конкурсе короткого рассказа журнала "Чайка"

 

Снилось страшное. Будто светло вокруг и холодно, как от снега, и повсюду белое: простыни, тряпки и вафельные полотенца; всё занавешено, всё чисто, всё страшно. Будто Николай Ильич тоже белый и холодный, и сервант напротив их любимого кресла накрыт старым штопаным пододеяльником. Болело меж ребрами, и отчаянно жутко было. Выть хотелось, только луна ещё не взошла. Почему-то казалось, что у луны будет такое же лицо, как у хозяина. Потом проснулся. Проснулся, не выдержав и завыв, и стонущей костью ощутив свой собственный вой сквозь полудрёму пробуждения.

И нахлынул озноб редкого счастья, что всего этого нет, что всё это — приснилось. Приснилось!

В прихожей и гостиной сновали женщины, переговаривались приглушенные голоса. Звучал неестественный тон нарочитой и деланной речи, свойственной при тяжело больном, которому осталось недолго, или уже отошедшем. Лохмач знал такую речь: слышал, когда лет шесть или семь тому назад (это идет от автора, поэтому лучше строго — тому назад) в полгода от тяжёлой болезни сгорела жена Николая Ильича. По комнатам плыл аромат плавленого воска и запах отсутствия привычной жизни, и он скорее почуял, чем увидел слепоту занавешенных зеркал серванта.

В спальне переговаривались голоса. Лохмач узнал их: Рита Львовна, Алевтина Михайловна и Мария Ильинична. Говорили они странно: и вроде негромко, но на повышенных тонах.

— А я говорю, Николай уважаемым человеком был. Хоть инвалид — а видный общественник, — доказывала соседка Рита. — Совершенно невозможно его без оркестра хоронить. Просто в голове такое кощунство не укладывается.

— Кощунство, голубушка, в бесовских оркестрах, — тихо и зло говорила Алевтина Михайловна. — Вот те крест, не дам Ильича без креста в гробушек ложить!

— Класть, — презрительно поправила Рита Львовна. — Никто вам не мешает крест на него надевать, раз уж вам так хочется. Хоть десять! Но будет общественность, представители общества инвалидов, где Николай Ильич был весьма уважаем, венки принесут — и без оркестра? Что о вас, Мария Ильинична, люди подумают? Скажут, брату родному музыки пожалели?

Рита Львовна била не в бровь, а в глаз; оттого, наверное, и была главной по подъезду, как раньше сказали бы — домоуправшей, что обладала умением организовать и настоять. Мария Ильинична, высморкавшись, ответила нерешительно:

— Так, может, из дому выносить будем — оркестр, а потом и панихида?

— Ой, голуба моя, — запричитала Алевтина Михайловна, — соблазнили-таки! О душеньке подумай! Не о своей, так о братцевой! Сказано же: бесовское это дело, светский оркестр! Отродясь у православных не было на похоронах музыки и гулянок!

— Да уж скажете тоже, — скривилась Рита Львовна. — То-то ящик водки на поминки закупили. И где это сказано, что оркестр нельзя? С поповичем вчера говорила, который псалмы читать приходил: не одобряется, но в связи с укоренившейся светской традицией не возбраняется.

— Не с поповичем, а с дьяконом.

— Да хоть с Папой Римским.

Раздался тихий плач. Мария Ильинична всхлипывала тихо, и Лохмач почуял горьковатую соль, разлившуюся по щекам. Щемило сердце; распирало в груди и казалось — лопнет.

— Не плачь голубушка, не плачь горлица, — заворковала Алевтина Михайловна. — Я иконочку ему в рученьки, венчик в светлу головушку...

— Тапочки на белы ноженьки...

— Перестань, курва!

— Сама паскуда! Богомолица! Всю жизнь курвой была, мужики что ночь менялись! Аборница! Четырежды разведенная! Богомолка нашлась!

— Ты, Ритка, заткнись, ужо Господь тебя покарает! А я тебе волосья повыдергиваю! И не тапочки, а ботинки! Ботинки куплены, двести рублей стоють!

— Машка, держи меня, я эту богомолку душить буду... И на поминки я с ней за один стол не сяду... За разные столы сажай!

Они долго ещё ругались, а потом пошли пить чай. В течение дня ссоры вспыхивали ещё не раз и не два: приехали белорусские родственники и подрались со львовскими; дядя Миша из Одессы напоминался заранее и загремел в отделение; пришла телеграмма из Владивостока, спрашивали про наследство; Алевтина Михайловна коршуном набросилась на сочинившего гражданскую речь внука Марии Ильиничны, Серёжу-десятиклассника; под конец двоюродные племяши покойного перебили посуду, поспорив в тесной кухоньке, как нести усопшего: на плечах или на рушниках.

К утру все угомонилось, и только дядя Миша, ворочаясь на раскладушке, сквозь сон жене доказывал: "Еловыми ветками усыпать, и чёрт с ним...". Видимо, еловые ветви навели его на какие-то ассоциации, потому что он неожиданно запел: "Новый Год, Новый Год... дружный тесный хоровод..." Жена, злая от того, что ей пришлось лежать на полу, на матрасе, а диванов в квартире не хватило, приподнялась, ткнула его кулаком в бок, и он замолчал. А Лохмач ещё лежал, и запах хвойного освежителя для туалета был силён и резок.

Было грустно и странно, что за весь этот долгий и страшный день он ни разу не пошевелился. Гулко дрогнул маятник настенных часов — раз, другой, и среди этой разлившейся неподвижности, в застывшем воздухе, в болезненной тишине колокольцем раздался хрипловатый, заботливый, родной голос. Голос Николая Ильича! Раздался совсем близко, над головой, замершей на отяжелевших лапах, над сухим горячим носом, над тяжело обвисшими ушами, и тут Лохмач понял, что хозяин — здесь. Рядом! Что он вернулся, вернулся проститься и в последний раз прикоснуться ласковой тяжёлой рукой к загривку, хребту, провести заскорузлыми пальцами по взлохмаченой шерсти — и от этого стало так горько и безудержно тоскливо, что он проснулся — на этот раз по-настоящему.

— Лохмач, хороший мой, ты чего? — Николай Ильич склонился над псом, заглядывая в помутневшие глаза и гладя любимца по вздрагивающим бокам.

Сердце, что меж ребер стучало и гулко ухало, срываясь в пропасть, будто не было внутри ни кишок, ни желудка, полного завтраком, не было ничего, ни костей, ни мышц, ни вен, ни сухожилий, ни артерий... ни-че-го, — заныло ещё сильней — сладко-сладко. Все-таки сон! Все-таки сон!

— Бедная собака, — откуда-то с высоты опустился вздох Риты Львовны.

— Бедняга Лохмач, пёсик мой... плох совсем, — голос Николая Ильича дрогнул. — Ничего, малыш, сейчас снова доктор приедет.

— Ах, Николай, вы тратите на собачку всю свою пенсию, — сокрушенно покачала головой Рита Львовна — Лохмач этого не видел, но чувствовал, как от колыхания надушенных локонов поплыл аромат пыли, помады и лака.

— Да что ж мне ещё делать, когда Лохмач... — Николай Ильич не договорил, тяжело сглотнул.

Лохмач потянулся к хозяину и заскулил. Не от боли — от счастья, что тот жив, и от бесконечной благодарности судьбе, и сердце рвануло от боли и радости, а перед глазами вспыхнуло счастье — и померкло.

— Ну вот и всё, Лохмач. Стар ты стал, совсем как я. Что ж, и на покой пора, — сказал Николай Ильич. Спокойно так сказал.

Погладил тёплый лоб Лохмача, смахнул с рудой шерсти слетевший с цветочной полки лепесток фиалки, а потом сел и заплакал.

Из слепых глаз текли слезы, и капали на дрожащие кисти с синими нитями набухших вен. А Лохмача, который бы слизал соль с щёк и рук, уже не было.

 

Пробуждение было резким и тягучим. Он понял, что жив, но память возвращалась медленно, как в отяжелевшую от перепитого голову забулдыги. Будто нажрался в бардаке дешевых помоев и продираешь глаза в мансарде клоповника, на грязных простынях женщины, которую чёрт уже и вспомнишь, как вечером звали... Пышка? Миранда? Люси?.. Или нет: будто приходишь в себя болезненными рывками после ранения, и не знаешь ещё, что ядром оторвало ногу; мерзопакостное ощущение, и запах гноя и спирта по всей холщовой палатке полевого госпиталя. Или будто проснулся в тёплой постели, под богатым балдахином, и королева под боком, а кто ты по номеру — так сразу не сообразишь; а за окном неласково что-то шумит — то ли море, то ли толпа... Бывает такое. Или приходишь в себя и чувствуешь: что-то не так. А что? Что это? Мягко. Душно. Тревожно. Мобильник пиликает, и голос другана: "Ну что, Вован, хорошо лежать?" И смех, и так сразу не разберешь, чего пацаны так веселы, но чуешь — неспроста...

Нюхом чуешь. Нюхом. Эти воспоминания — воспоминания прежде всего тактильные и обонятельные, неоформленные в слова образы — доминировали. Но картина не складывалась. Тела тоже не было. Ни тела, ни мыслей, ни звуков. И в то же время вокруг было все. Краски, образы, шум и пульс. Не свой, какой-то гигантский пульс, доносящийся со всех сторон и проникающий... куда может проникнуть этот стучащий ритм и свет, если нет тела?

— Очнулся, — с удовлетворением констатировал голос.

Хлынули воспоминания. Вспоминал с трудом; сквозь воспоминания прорывалась боль, но над всем дрожал образ родного человека и неотступное — как же он там без меня? Великие картины терзали память, картины битв и свершений, любви и предательства, побед и поражений, и лестница, лестница — по трупам, по трупам, по трупам, по шевелящимся телам поверженных врагов, по упавшим друзьям — наверх, к власти, славе, вершине. Десятки имен, десятки языков. И фоном: "Как же он там без меня?!"

— Зачем? — простонал он — полуобразом, полумыслью. — За-чем...

— У мироздания тоже есть чаша терпения, — насмешливо ответил голос. — Что делать с человеком, которого хоть во дворце, хоть в трущобе роди — все равно прётся и прётся ввысь, к власти, напролом? Кармические законы пасуют. Ничем тебя не проймешь. Все равно с каждым разом все сволочней и сволочней становишься...

— И я... снова буду...

— Будешь, будешь. Человеком будешь. Будем считать, искупил. Больше того скажу — ты имеешь право на выбор следующего рождения, — голос помолчал и добавил. — Интересно, почему некоторым, чтобы стать человеком, надо побыть животным?

"Как же он там без меня?!" Перед глазами мелькали картины-воспоминания, от которых становилось тошно до медного привкуса в фантомном рту. Хотелось ещё вспомнить, кому принадлежит этот насмешливый голос, но не было сил. "Как же он там без меня?!" Перед глазами плыли картины преданных братьев, брошенных родителей, убитых друзей, водопады золотых монет и какие-то салюты и фейерверки... И пока ещё не вернулось человеческое, пока не утряслись изменения в душе, пока сознание ещё затуманено и задёрнуто пеленой, пока не передумал:

— Верни меня обратно.

Молчание длилось несколько минут, а может, несколько витков вечности. Кто здесь сочтет и кто измерит? Когда голос ангела-демона-гения-разводящего заговорил, в нем скользило изумление.

— Ты это всерьёз?

Пробуждающийся человек уже размышлял, разум сопоставлял, взвешивал и думал, правильно ли принято решение, не продешевил ли, не прогадал, но остатки собачьего нутром чуяли, как бесконечно туго и горько сейчас слепому человеку по ту сторону бытия... Разорвавшееся собачье сердце обливалось фантомной кровью. Он помнил: так бывает; когда оторвет ядром ногу, неделями лежишь и чувствуешь, как она живёт и болит... Её уже нет, а она всё болит. И, боясь, что сейчас слишком многое вспомнит и передумает, твердо сказал:

— Я хочу вернуться.

— И зачем? Старик, конечно, протянет на год больше, но какой ты в этом видишь смысл? Так у него скоро начнется новая, молодая жизнь... А твоё возвращение удлинит нелегкую судьбу инвалида.

Некоторое время оба молчали — хотя какое тут время, растворимая вечность, нарушаемая лишь сахарными всплесками рождающихся вселенных и пением радужных созвездий-цикад. Он раздумывал: да, в молодом теле старику будет лучше... но как тяжело, наверное, умирать в одиночестве, когда все ждут, когда ж ты оставишь им эту двухкомнатную квартиру с тесной кухней, когда ты никому не нужен — вот оно, слово! не нужен! просто не нужен! — и никто не лизнет теплым шершавым языком. Он представил себя на его месте, вспомнил сон, где он остался один, без хозяина — и несуществующее фантомное сердце едва не разорвалось от тоски.

— Возвращай меня.

Несколько лет Николай Ильич проживет счастливым и не одиноким. А он, Лохмач — из сотен имен осталось теперь только одно — потерпит эти несколько лет. Все равно ведь хозяина не переживет.

 

Теперь он редко выходил гулять. У сестры, живущей на другом конце города, за мостом, немного было времени. А разделить его надо было на множество долей: дети были, и внуки, и работа. Николаю Ильичу доставалось немногое, но и этому он был благодарен. Два или три раза в неделю сестра приезжала, прибирала и вела его гулять. Но прибраться и приготовить еду он мог и сам, и служащая соцпомощи могла, а вот гулять по шумным улицам в одиночестве он не умел. Не привык.

И вот теперь, шагая под руку с Марией Ильиничной, он наслаждался каждой секундой прогулки. Боль ушла, но осталась непреходящая грусть. Тяжело было без собаки. Идя рядом с осторожно ступающей сестрой, он чувствовал себя настоящим инвалидом.

Ну а если признаться, все реже и самого тянуло выходить на улицу и на балкон. Вспоминалась жена. О Лохмаче думал. От каждого чужого лая щемило внутри. Кто Николая Ильича видел — поражался, как сильно он сдал.

Из общества приходили, предлагали подыскать хорошего, умного пса — отказался; самому непонятно было, с чего вдруг. Но представить, что вместо Лохмача будет кто-то другой ... Он и жениться второй раз не стал, хоть и мог.

Неторопливо шагая по теплым плиткам, Николай Ильич чувствовал, что сестра торопится, хотя старается не подавать виду. Он не хотел ее задерживать: дома ждет сын, у него на носу экзамен; послезавтра приезжает из столицы дочь — надо встречать...

Они завернули за угол, и тут из-за теплотрасс бросился под ноги щенок.

Тыкнулся в ботинки, с изумлением обнаружив перед собой преграду. Николай Ильич замер на секунду, наклонился, присел, будто и не болели суставы, погладил по волнистой шёрстке.

— Ишь ты, — проговорил старик, проводя чуткой ладонью по мягкому шёлку, — ишь ты.

— Возьми собачку, — неожиданно мягко сказала Мария Ильинична. — Глядишь, не так грустно будет...

Старик чувствовал, как сердце растворяется в теплоте. Ну и что, что необученная. Ну и что. Зато родное, и тёплое, и живое, и мягкое. Неожиданно нахлынуло чувство, что все эти долгие недели и месяцы он ждал именно этот теплый комок.

— Я буду звать тебя Малыш, — сказал старик ласково.

Где-то рушились империи и строились монополии; плелись интриги и раскрывались заговоры; совершались низости и вершились великое зло и просто деяния. А тут, у ног, обутых в аккуратные изношенные ботинки, повизгивая от счастья, тёрся и играл щенок.

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки