Поколенье «между двумя катастрофами». О поэте Леопольде Эпштейне

Опубликовано: 1 мая 2011 г.
Рубрики:

Epstein_Leopold.jpg

Леопольд Эпштейн
Леопольд Эпштейн. Фото Анны Голицыной.
Леопольд Эпштейн. Фото Анны Голицыной.

"В щель меж двух катастроф так удачно вписалось Поколенье мое".

Леопольд Эпштейн

 

"Промежуточный финиш" называется эта книжка. Ее автор, которому сейчас слегка за шестьдесят, — что за возраст, тем более в Америке! — тем не менее подводит предварительные итоги. И так странно, так дико, что книжку эту, вышедшую в Ростове-на-Дону, могут в России и не заметить и что Леопольд Эпштейн, работающий программистом в Бостоне, мало кому за его пределами известен как поэт. Как поэт милостью Божьей. Так и хочется вспомнить высказывание Пушкина о людях, которые верят только славе и не понимают, что между ними может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в "Московском телеграфе".

Леопольд Эпштейн выпустил за свою жизнь всего четыре книги2 (две из них в Америке), последняя — та, о которой сейчас пишу, — вобрала в себя не только его личную судьбу, но и судьбу целого поколения, того самого, "вписавшегося в щель меж двух катастроф":

Можно даже сказать: мы последние из 
Тех, кому еще мерили температуру, 
Тех, кто вслух говорил про любовь и культуру, 
Отворяя в горячую зелень окно... 
                           (Волшебная гора, 2006) 

Прошу извинить меня за небольшое отступление — хочу сказать два слова об этом поколении, к которому принадлежу сама и которому предшествовала предвоенная генерация родившихся в 37-40-х годах: Владимир Высоцкий, Иосиф Бродский, Лев Лосев. Поколение Леопольда Эпштейна родилось после Катастрофы — Великой Отечественной войны, но она впечаталась в его гены. Тем, чьи отцы бились на кровавых полях, уже никогда не избыть страха перед возможной новой бедой и не перестать ощущать жизнь как незаслуженный, оплаченный отцовской кровью подарок. Но рожденным в конце 40-х — начале 50-х повезло лишь в одном: появиться на свет после войны. Дальше время сработало против них. Их юность протекала в застойно-тягуче-заболоченные бреж­невские времена, когда безумно трудно было даже не осуществиться, о нет, — просто заявить о себе, высунуть голову из болота. Знакомые талантливые сверстники так и не смогли тогда пробить торосы льда, намерзшего там, где "оттепель" 60-х выплеснула в советскую жизнь струю прямо-таки космической энергии...

И что же случилось с теми из поколения, кто мечтал о самореализации? Знакомого физика, не без оснований претендовавшего на роль нового Эйнштейна, резко оборвали, едва он начал излагать свои "безумные" идеи; российские журналы, в отличие от иностранных, отказались его печатать. Приятель, мечтавший снимать кино, победитель многих "самодеятельных" фестивалей, в те годы так и не сумел преодолеть бюрократические препоны и стать профессионалом. Моего мужа-химика после небывало ранней защиты диссертации целых десять лет мариновали на должности младшего научного сотрудника, на скудной зарплате. "Не пущали" и меня: писавшая с юности, я до отъ­езда за рубеж в 90-е годы не смогла опубликовать на родине ни строчки.

Лапидарная "биографическая справка" Лени Эпштейна (так называют его в Бостоне), выловленная мною из интернета, говорит, что Леня, родившийся в 1949 году в Виннице, после окончания Киевской математической школы-интерната, успел в 1966 году поступить на мех-мат МГУ (в 1967 — после арабо-израильской "шестидневной войны" — его как еврея уже не приняли бы!), закончил его в 1971-м и больше столице не понадобился — был использован на инженерной и преподавательской работе в Ростове-на-Дону и в Новочеркасске. Нет в Лениной биографической справке сетований на тогдашнее проживание в удаленности от столиц, пагубное для поэта: активная литературная жизнь протекала тогда, как и сейчас, исключительно в редакциях Москвы и Питера, — как нет рассказа о возникшем желании покинуть родину. О таковом желании легко догадаться по списку освоенных Леней профессий: "рабочий сцены, дворник, кочегар в котельных на угле и газе".

Поясню для молодых и непонимающих: весь этот набор — свидетельство того, что Леня "был в отказе"3, то есть находился в числе тех советских евреев, которым верхи не разрешали отъезд из страны. Уйдя со своей "настоящей" интеллигентной работы, "отказники" перемещались на другой социальный уровень, на самое дно по советской иерархии — малооплачиваемую черную работу, единственное место, где их брали.

Парадокс однако же в том, что "настоящая" интеллигентная работа не была для Лени "настоящей". По-настоящему он был поэт. Поэт милостью Божьей. Однако все 38 прожитых в России лет Леопольд Эпштейн "поэтом" мог считаться весьма условно, публикаций было мало, книжек не было вообще. Первая его книга вышла спустя шесть лет после отъ­езда, в 1993 году ("Грунт"), вторая появилась через восемь лет, в 2001 ("Фрагмент"). И, наконец, в России были изданы одна за другой две книги: "Спираль" в 2008 в родной для поэта Виннице и — через год — "Промежуточный финиш" в Ростове-на Дону. Последняя книга подводит черту под всем написанным.

Стихи Леопольда Эпштейна я бы отнесла к "поэзии мысли". Математика — его первая, но, как кажется, не основная специальность, — развила в нем любовь к четким логическим построениям, желание заглядывать вглубь проблем, умение выстраивать мыслительные цепочки и выводить из них сложные умозаключения. Приведу в качестве примера отрывок из стихотворения, носящего название "Абстракция № 724" (смысл номера остался мною неразгаданным):

Над вечно вращающимся 
                        нудным веретеном 
Трещит в допотопной лампе плохое масло. 
Из сорока столетий всего в одном 
Может родиться пророк — да и то напрасно. 
Но уж если пророк побывал в гостях 
У планеты, то ждите блестящей стали: 
Бесконечные воины встают под стяг, 
Взаимозаменяемые, как детали... 

Но, невзирая на все это, мы должны, 
Как по званию и надлежит нам, 
Позабыв, что мы сами не вооружены, 
Оказывать покровительство 
                     слабым и беззащитным. 
                          (2004) 

Максима, высказанная в последней строчке, восходит к Сервантесу, диалог из которого приведен в эпиграфе: — Что же нам делать, сеньор? — Что делать? — переспросил Дон Кихот. — Оказывать покровительство слабым и беззащитным. Однако происхождение этой максимы, отвечающей на извечный "русский" вопрос "что делать?", как мне кажется, связано не столько с "литературой", сколько с работой сознания самого поэта, всей жизнью выстрадавшего эту по сути христианскую мысль.

Леопольд Эпштейн на удивление целен и обрел свой голос, кажется, уже с первого помещенного в книжке стихотворения "Степь", помеченного 1971-м годом, поэту — 22. И уже здесь, в этих первоначальных стихах (впрочем, писать он начал в 12-летнем возрасте, так что прошел десятилетнюю школу самоотбора) найдем темы памяти и самопознания, не умолкающие затем до самой последней страницы. В 1980-м тридцатиоднолетний автор пишет исполненное горькой ностальгии по себе молодому стихотворение "Семьдесят второй" с его конечным двустишием:

Мне было двадцать три. Я был тогда в зените. 
И жизнь, казалось мне, лишь только началась. 

Тема украденной, задержанной, попусту уходящнй жизни... Знакомый сдавленный крик, резонирующий с ощущениями многих тогдашних сверстников поэта. Звучит он и в замечательной "Поэме об огне" (1985-1986), сочинении итоговом, подводящем нас уже к после­отъездным стихам. Трижды возглашает поэт на крохотном островке поэмы "Проходит жизнь...". По подсказкам поэта, да и по самому названию "Поэма об огне" легко понять, что писалась она в то время, когда ее автор вкалывал в котельной, работающей, судя по контексту, — на угле. Поэма своей изящной поэтической формой и размером, юмором, легкостью ведения разговора с читателем напоминает пушкинские "Графа Нулина" и "Домик в Коломне". И вот среди этой легкости и даже комикованья вдруг вскрик, прямо онегинский: "Зачем я на свободе и здоров?"

Или такой:

Где мой читатель? Кто меня издаст? 
Или хотя бы, кто, собравшись кругом, 
Меня послушает? Изъеден пласт, 
Расколот круг. Порой гляжу с испугом 
Прохожим в лица: чуждая толпа... 

Единственной верной опорой для поэта в подобной ситуации остается "высокий пережиток" (какое точное наименование!) — Поэзия.

...Пыль угольную я сотру с лица. 
Еще чуть-чуть. Тоска плотней свинца. 
Не уберечь от каторг и от пыток 
Родные души. Слышен шум с крыльца. 
Поэзия — высокий пережиток, 
Подобье обручального кольца. 

"Шум с крыльца" здесь появился не случайно, к автору того и гляди нагрянут люди в форме или — что еще хуже — в штатском и поведут под белы руки по обвинению... хотя бы в "нарушении общественного спокойствия". Но страх терзает не только за себя — за оставляемых: если все же отпустят, то "родным душам" власти жить не дадут. Ничего этого автор не выводит в текст своей поэмы, он вообще избегает в стихах прямых высказываний о политике, общественном строе, вождях.

В стихотворении "Читаю Вяземского у себя в котельной" снова встречаем знакомое: "Проходит жизнь". Похоже, этот печальный рефрен в кратчайшей форме выразил ощущения поэта от российской жизни. А дальше в этой "российской жизни" случилось чудо: сверху было дано разрешение "катиться колбаской" из страны, где "пахнет уныньем и грязным ведром, Прокисшею брагой да черным двором, Горящим добром да летящим пером" ("Теснятся слова, будто тени в аду", 1980), из страны, где "Сумрачно и сиро. Все елка, да береза, да сосна. Однообразно — даром, что красиво" ("Дорогой из Иваново в Москву", 1986), из страны, где есть "райский уголок" — село Гречухино, однако ныне оно "До крыш крапивой заросло, Заброшено, зачухано" ("Когда-то на досуге Бог", 1984)... Казалось бы, расплеваться и даже не оглянуться... Но..." Гречухинский холм" нам еще встретится в американских стихах — в ностальгическом контексте.

"Лишиться отечества — что умереть...", — читаем в последнем предотъездном стихотворении. В нем мифическое, еще не расчуханное, но благостное и красивое Там и отделенное от него "забором беды" Здесь — "в чертовом омуте, в тьмутаракани, Средь мерзости, хамства, бессмысленной дряни...". Ждешь, чем завершится стихотворение, и вот она последняя строчка: "Здесь прожита жизнь и ее не вернешь".

Пришедшаяся на Америку часть книги раза в два толще российской. Каковы первые американские впечатления поэта, рассекающего жизнь нагим мечом мысли?

"Автопортрет перед зеркалом" (2001) свидетельствует об усталости, но еще в большей степени — о счете, предъявляемом не окружающим — самому себе. А как же Америка? Россия? Сочиненные в "день Благодарения" стихи, посвященные новому для поэта американскому празднику, — не говорят ли они о покое и примирении, сошедших в душу?

...За этот день, за то, что к ноябрю 
Так зелена трава, за тишь такую? 
Мне хочется сказать: Благодарю, 
А шепотом добавить: Не взыскую... 
                    (День Благодарения, 1988) 

И если "Благодарю" явно направлено в сторону Америки, то произнесенное шепотом "Не взыскую" в контексте стихотворения относится к покинутой и когда-то проклинаемой России.

Вообще родина, со всем что в ней было плохого и хорошего, с сильной ностальгической нотой, в американских стихах Леопольда Эпштейна осязаемо присутствует. Ей посвящена поэма "Прошедшее время" (2003) — рассказ о детстве, прощание с чем-то очень дорогим и исторический срез незабываемой эпохи — оттепели. Девять небольших частей, написанных великолепным дольником, — погружение в реалии давно утекшей жизни, увиденной глазами ребенка из провинциально-сказочной Винницы. Один из значимых эпизодов детства — возвращение дяди Левика, о котором отец сказал мальчику, что "хорошие люди тоже сидят в тюрьме".

Чьи-то руки подняли меня. 
                            Прямо перед собой 
Я увидел лицо — как у льва из книжки — 
                            с густой гривой. 
Дядя Левик был обветренный и седой. 
Он оцарапал меня щетинистою щекой. 
Никогда в жизни я не видел лица красивей. 

Я бы сказала, что поэма эта слишком резко обрывается, словно автору не хватило сил ее продолжать или — что тоже возможно — стало неинтересно вести рассказ о послеоттепельной поскучневшей жизни...

Нельзя пройти мимо "еврейской темы" Леопольда Эпштейна, запоздало и мощно зазвучавшей после посещения поэтом Израиля. Нет, неспроста он боялся "любви" этой до времени "чужой" страны, душа прозревала свою причастность и этой земле, и этому народу. Одно из стихотворений имеет рефреном страшное полупророчество "Израиль, вероятно обречен". Но приглядимся к контексту:

Израиль, вероятно, обречен. 
Как всякое сраженье с энтропией, 
Его существованье представляет 
Собою — в чистом виде — героизм. 
   ("Субботний вечер в Маале-Адумим", 2006) 

В существованье маленькой ближневосточной страны для Леопольда Эпштейна — залог борьбы с хаосом и гибелью. А не это ли — борьба за выживание — в сущности и направляет все усилия человечества? Ведь точно такую фразу — об обреченности — можно сказать и о нашей с вами цивилизации. В стихах Леопольда Эпштейна тема "будущей катастрофы" жила задолго до 11 сентября 2001 года. Подпитанная чудовищными взрывами в Америке, она прорвалась в стихи с новой силой.

Эта прекрасная, благословенная, 
                     эта обреченная страна! 
Она погружалась неспешно в золотую осень, 
Когда они вдруг бабахнули... 
              (11 сентября 2001 года, 2001) 

Мысль о "неуклюжести в движении времени" в другом стихотворении трансформируется в жуткую картину эволюции, пошедшей вспять: "...спасаясь от крокодила, карабкается по стволу /Человеком бывшая обезьяна" (Из последних китайских хроник", 2001). Такие стихи, как "Пролог к трагедии" (2002), "Реквием по одной планете" (2006), "Спираль" (2006) — беспощадные пророчества-провозвестия грядущей беды, рокового конца человечества, гибели планеты. И все же даже в этой безысходности — учит поэт — "...пока мы можем махать руками, водить зрачком, /Наша участь — барахтаться, противиться энтропии" (Вспоминая физику, 2001). Опять то же слово — энтропия, с нею борется "обреченный Израиль", с нею должна вести борьбу "обреченная" планета Земля.

Леопольд Эпштейн — поэт горький, пессимистический и одновременно мужественный и дающий надежду. И в самом деле, если читать его стихи внимательно, то можно найти в них "рецепты спасения". Они универсальны и стары как мир. Об одном из них мы уже говорили — нести добро тем, кто нуждается в помощи, кто слаб и беззащитен. "Иллюзию" спасения — увы, только иллюзию (а можно ли спастись по-настоящему?), — дают искусство и творчество. Спасает человеческое тепло, близость родного человека и, конечно, природа: и здесь поэт не оригинален — любит и бесконечно пишет осень. Правда, в том стихотворении, которое я приберегла под конец, пейзаж не осенний — апрельский. И вообще пейзаж в нем — не главное, ибо оно о жизни и смерти. Хотелось бы привести целиком, да уж больно большое:

А с крыши больничной такой 
                       открывается вид — 
Такой открывается вид в половодье, 
                       в начале апреля, 
Что редкое сердце не вздрогнет и не зазвенит 
Быстрее, чем глаз разобраться 
                       в деталях успеет. 
...

И ежели сердце не струсит и не заболит, 
Ты сможешь представить 
                       свой дух воплотившимся в птицу 
И будешь кружить, 
                       и увидишь расширенный вид: 
И в стуле — себя, и стоянку машин, 
                       и больницу, 

И мост, и большую дорогу в четыре ряда, 
И город, теряющий контуры 
                       вместе с названьем, 
И море, которое скоро прихлынет сюда, 
И знанье, забывшее грань 
                       между болью и знаньем. 

И снова спланировав 
                       в старый пластмассовый стул, 
С минувшего лета 
                       оставленный кем-то на крыше, 
Почувствуешь тело как опухоль или кисту. 
И в тот же войдешь вестибюль, 
                       из которого вышел. 
("А с крыши больничной такой открывается вид...", 2008) 

Эти наплывающие волнами пятистопные и шестистопные амфибрахии вместили в себя и панораму окрестностей, обозреваемую с высоты птичьего полета, и панораму жизни, увиденную воплотившимся в птицу духом, иначе душой. Как там у Тютчева? Так души смотрят с высоты на ими брошенное тело... У Эпштейна душа видит, прозревает "расширенный вид", вплоть до моря, которого еще здесь нет, но которое "скоро прихлынет сюда"; она исполнена того знанья, что дается страданьем и болью. Тело — как опухоль или киста — поистине от этого оборота мороз идет по коже; понятно, что при таком восприятии тело становится ненужным и даже вредным придатком для духа, жаждущего от него освободиться и войти в тот "вестибюль", иначе — в тот мир, из которого все мы вышли... Безрелигиозный мыслитель Леопольд Эпштейн мужественно и без лишних сантиментов принимает этот порядок вещей.

Осталось сказать, что упоминаемый в моей статье Тютчев долгое время считался "второстепенным поэтом", нужно было появиться статье Николая Некрасова "О русских второстепенных поэтах", чтобы его узнали, обратили на него внимание и перевели в ранг перворазрядных. Не претендуя на лавры Николая Алексеевича, хотела представить в этой статье в высшей степени достойного и талантливого поэта, больше двадцати лет живущего в Америке.


2 В 2010 г. в Таганроге вышла его пятая книга "Сопротивляться и не бунтовать". Редактор книги Нина Огнева.

3 В настоящем "отказе" Леопольд Эпштейн не был. Вывод мой был сделан на основании стихов.

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки