Свои и чужие Новая глава из книги «Кто ты такой»

Опубликовано: 3 марта 2006 г.
Рубрики:

Mой вынужденный уход в себя, судорожное деление мира на своих и чужих, совпадает со временем, когда мир вокруг меня поделен по принципу белого и черного, на друзей и врагов. Я расту в то время, когда психология противостояния — “Кто кого? мы их или они нас?” — тяжкой плитой на моей груди. “Если враг не сдается, то его уничтожают”. Хотя этот лозунг старый, в первые послевоенные годы непримиримость — отголосок только что отгромыхавшей гигантской битвы. Страх и ненависть еще живут в наших сердцах, как еще дымят воняющие жженым порохом, наполняющие подвалы гарью, развалины минувшей войны. Мы, ее дети, нейтралитета не понимаем. Считаем его формой предательства. “Кто не с нами, тот против нас”. Нейтралитет не укладывается в наших головах. Как можно не бороться с фашистами! Как это, Швеция и Швейцария объявили нейтралитет? Знаем мы их нейтралитет! Небось, тайком помогают фашистам. (Наша мальчишеская интуиция оказалось близкой к истине теперь, более полвека спустя, когда выяснилось, что швейцарские банки секретным образом финансировали военную машину нацистов).

Кончилась война, но меня еще долгие годы учат ненавидеть. Похоже, что меня исподволь готовят к сдаче аттестата не на зрелость, а на ненависть. Список тех, кого полагается ненавидеть, длинный. Учат ненавидеть в прошлом, настоящем и будущем времени. Царское самодержавие в общем и каждого из царей в отдельности (за исключением прогрессивного Петра Первого и избавителя от татар Ивана Грозного). Эксплуататоров всех мастей — рабовладельцев, феодалов, помещиков, капиталистов, кулаков, богатых вообще. Богатый — значит, негодяй. Бедный — бедность не порок — значит, хороший человек. “У советских собственная гордость, — читаем мы в стихотворении Маяковского, — на буржуев смотрим свысока”.

Учат также смеяться над религией вообще и верующими в частности. Особую ненависть и презрение воспитывают к попам. Против них — и пословицы, и поговорки, и красочные плакаты, и тяжелая артиллерия русской литературы. Сам Пушкин призван для этой цели с его “Сказкой о попе и его работнике Балде”. Попы все, как один — жадные, распутные, толстые и глупые.

Список тех, кого требуется ненавидеть, кажется бесконечным. Он растет с каждый днем. Ненависть — сильное чувство, требующее большого запаса душевных сил. На такую огромную ненависть у меня их явно не хватает. По большей части я остаюсь равнодушным. Сколько ни пытаюсь понять, кого честят и за что, все объекты, которые полагается ненавидеть, сливаются в один бесконечный поток отщепенцев, врагов народа, тунеядцев, пережитков капитализма в сознании людей, расхитителей социалистической собственности, ревизионистов коммунистической идеологии, носителей буржуазной морали, любителей легкой наживы, поклонников чистогана, охотников за длинным рублем, летунов, талмудистов-начетчиков от марксизма. При упоминании о последних, я внутренне сжимаюсь. Я уже знаю от папы, что Талмуд — это одна из священных книг иудаизма, и мне кажется, что под талмудистами подразумевают всех евреев.

Круг того, что полагается любить, гораздо уже: русскую природу, русский язык, нашу социалистическую родину, коммунистическую партию и родное советское правительство и, конечно, товарища Сталина Иосифа Виссарионовича.

Как ни обширен список домашних объектов, которые полагается ненавидеть настоящему советскому гражданину, он ничтожен по сравнению со списком тех, кого полагается презирать за пределами страны. Тут и чанкайшистская клика, и южнокорейские марионетки, действующие по подсказке из Вашингтона, и японские прихвостни американского капитала, и реакционные английские тред-юнионы, и германские реваншисты, и даже глава югославской коммунистической партии Иосип Броз Тито. (В “Крокодиле” его изображают низкорослым, с высоким дамским задом и окровавленным топором в руках; я так и не смог разобраться, чьи головы он рубил и почему его изображают почти так же, как и генерала Франко, только тот в эспаньолке с помпоном, болтающимся у глаза, а Тито в генеральской фуражке с высокой, как у немецких офицеров, тульей).

Главный объект ненависти в конце сороковых—начале пятидесятых годов — это поджигатели войны. Это империалисты и капиталисты всех стран, но, главным образом, Англии и Америки. На карикатурах они либо низкорослые с волосатыми руками, толстыми животами и сигарой во рту или, наоборот, длинноногие и худые, как макароны, с оскалом лошадиных зубов. Особенно достается Соединенным Штатам во главе с вдохновителем холодной войны Гарри Трумэном, прислужником американского капитала, государственным секретарем Джоном Фостером Даллесом и размахивающим жупелом коммунистической агрессии американским конгрессом. Газеты и журналы клеймят все американское (кроме простых людей, которых капиталисты США держат в страхе перед завтрашним днем). Тут и троянский конь американского капитала в Европе, известный под именем “план Маршалла”, и американская военщина вообще, и военно-индустриальный комплекс в частности, и продажная пресса, и город желтого дьявола Нью-Йорк, и растленный Голливуд...

Половину задней обложки наших школьных тетрадок занимает рисунок насекомого с рожками. Над ним пропечатан призыв: “Уничтожайте колорадского жука!” Этот жук атакует картошку, едва ли не единственный продукт, доступный в магазинах первого послевоенного времени. На каждом шагу можно увидеть призыв: “Все на борьбу с колорадским жуком!” Газеты намекают, что жука этого к нам заслали заокеанские поджигатели войны. Они, дескать, не могут нас победить обычным способом, потому решили уморить голодом. (Как ни странно, но спустя тридцать лет эту чушь повторит писатель Виктор Астафьев в своем печально известном очерке “Ловля пескарей в Грузии”.)

С того дня, как я увидел “Сирано де Бержерака”, я отчаянно рвусь в театр. Я хочу верить, что, кроме той, что перед моими глазами, есть другая — лучшая, более осмысленная жизнь, в которой не требуется обязательно кого-то ненавидеть, чтобы чувствовать себя гражданином своей страны. Я стараюсь не пропустить ни одной стоящей пьесы. На русском смотрю и на украинском. Благо, Одесса — не захолустье. Кроме Театра юного зрителя, есть еще четыре других, из них три — драматических. Театр Советской Армии. Украинский драматический имени Ивана Франко, русский — имени Иванова, совсем недалеко от моего дома, на Греческой улице. Он — лучший из трех. Есть еще, конечно, знаменитый своим зданием Театр оперы и балета, но мне там скучновато. И опера, и балет мало помогают разобраться в жизни вокруг меня. Все, что происходит на сцене — слишком условно, как правило, отнесено в другую историческую эпоху.

То ли дело драматические театры! Там я смотрю все подряд. Я часто хожу туда один. На некоторые спектакли в школе организуют “культпоходы”. Однажды нас приводят на пьесу Константина Симонова “Русский вопрос”. Она — о жизни в Америке. Нахохлившись, приткнувшись боком к спинке кресла, смотрю на сцену. Все действие спектакля, как, очевидно, и сама жизнь в далекой Америке, — происходят в полутьме. По-другому и не должно быть, поскольку жизнь там беспросветна — гнусна и ужасна. Чего еще можно ожидать от страны главных поджигателей войны!

Но пьеса о том, что в Америке есть хорошие честные люди, которые пытаются сопротивляться капиталистам. Герой пьесы — журналист. Он побывал у нас в стране, видел, как замечательно мы живем. Но ему не дают написать о нас правду. От него требуют лжи. Ему угрожают. Его бросают все — и друзья, и любимая женщина.

На затемненной сцене — бар с крепкими напитками. В это злачное место герой пьесы приходит нехотя. Именно здесь его враги назначили ему по телефону свидание для важного разговора. Говорят они, как и полагается всем безнравственным людям, — гнусным, низким голосом с нахальным подвыванием. Герою неуютно в баре — в этом типично буржуазном месте порока и разврата. За сценой развязно гнусавит саксофон. Бесстыдной походкой, покачивая огромными бедрами, подходит ярко раскрашенная продажная женщина с сигаретой в углу рта. Что такое продажная женщина, я уже — примерно — знаю. Это не продавщица в универмаге, как я думал, когда впервые услышал это выражение, а женщина, которая продает то, что продаваться не может, — любовь. Мне едва десять лет, и детали ее ремесла для меня еще смутны. Кажется, она целует мужчин за доллары или что-то в этом роде.

А вот и враги журналиста. Они ходят по паре с поднятыми воротниками макинтоша, прячут свои лица. Прятать и вправду есть что. Когда на короткое время они попадают в свет софитов, я вижу кривые физиономии, тонкие подлые усики под крючковатыми носами. Говорят эти враги, как и продажная женщина, не выпуская сигареты из угла рта.

Я бреду с пол-литровой банкой для кислой капусты в овощной магазин на Карла Маркса. Как всегда, начинаю читать газеты на стендах, одну за другой. В “Правде” натыкаюсь на стихотворение того же Константина Симонова, написанное под впечатлением его поездки в Америку. Название как нельзя в духе времени — “Друзья и враги”. Задрав голову, загораживая свободной рукой глаза от солнца, читаю:

Я вышел на трибуну, в зал,

Мне зал напоминал войну,

А тишина — ту тишину,

Что обрывает первый залп.

Я вышел и увидел их,

Их, в трех рядах, их, в двух шагах,

Их, злобных, сытых, молодых,

В плащах, со жвачками в зубах,

В карман — рука, зубов оскал,

Подошва — на ногу нога.

— Так вот оно, лицо врага!

Я уже политически подкован. Понимаю смысловые нюансы стиха. Сытый — это плохой человек. Несытый — морально выше. Голодный — значит, близкий по духу, наш человек. “Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов”, — поется в Интернационале. А, как известно, сытый голодному не товарищ. Сытые — наши враги, они нас не понимают. Быть сытым — значит, быть самодовольным, высокомерным и злобным.

Молодой — тоже, видимо, плохой признак человека. Недаром говорится, из молодых да ранний. Сукин сын, то есть. В репортажах о Западе часто встречается слово “молодчик”: “Разгул фашиствующих молодчиков в США”; “Тщетная попытка хулиганствующих молодчиков Великобритании сорвать выступления советских артистов”.

Хорошая одежда — конечно, тоже улика. Хорошо одеты — значит, хамы. Носить плащ в концертном зале — признак бескультурья. Впрочем, чего тут удивляться. Культура в СССР намного превосходит культуру буржуазных стран — это всем известно.

Да и плащи этих молодчиков мне хорошо знакомы. В Одессе время от времени появляются иностранные туристы. Плащи на них — не наши, простые, советские, темно-синие с прорезиненной подкладкой в мелкую клеточку, а ярких, непрактичных цветов: бежевого, светло-голубого, цвета кофе с молоком, цвета моли. От таких плащей дышит самодовольством тех, у кого нет другой заботы, как нарочно выбирать светлые, непрактичные тона, на которых даже маленькое пятно видно. Хочешь — не хочешь, а каждый раз неси в химчистку. Конечно, это ерунда для тех, у кого денег куры не клюют.

В карман — рука, зубов оскал,

Подошва — на ногу нога.

Да, те еще жесты! Держит руку в кармане — известно зачем. Что-то прячет. Мне, подростку, возбужденному каждодневными реляциями с фронта холодной войны, кажется — пистолет. А, может быть, даже гранату.

Скалит зубы — значит, не просто улыбается, а показывает, что при случае может и укусить. А уж то, что сидят, закинув ногу на ногу, так что подошвы видны, — это всем известное американское бескультурье, как говорит Галина Ивановна, когда кто-то из нас на переменке задирает ногу на парту. Как могут эти американские молодчики закидывать ноги выше головы? На улице пыль, а после дождя лужи. У нас во дворе, перед входом в парадную в землю врыта металлическая скобка. Я долго счищаю с подошвы ботинок грязь, а, входя в комнату, надеваю тапки.

В общем, я понимаю, почему самый вид пришедших в зал вызывает негодование нашего поэта. Только упоминание о жвачке заставляет меня почувствовать себя неловко.

Дело в том, что американские жвачки мне уже известны. Я жевал их не раз. Быть может, жил бы я в каком-нибудь другом советском городе — в Курске, например, или Калуге, — я бы и не знал, что это такое. Но Одесса имеет то главное преимущество перед многими другими городами, что в какой-то степени открыта внешнему миру. В нескольких кварталах от моего дома — море. Часто, идя после школы по Приморскому бульвару в библиотеку Дворца пионеров, я вижу, как медленно заваливается за горизонт, окунаясь в пучину, солнце. Там — Турция, гадаю я, а там Греция... Еще дальше Египет, Марокко. В нашем порту всегда полно кораблей с диковинными флагами. Время от времени на центральной нашей улице — Дерибасовской — появляются стайки людей, одетых в белоснежные брюки-клеш и рубахи навыпуск. На макушках одних чудом держатся жестко накрахмаленные круглые шапочки, похожие на детские панамки. У других — смешные береты с помпонами. Это матросы с ошвартованных в нашем порту иностранных кораблей. Как и все моряки, они двигаются по улице вразвалку, широко расставляя ноги, как бы пробуя тротуар на прочность. Некоторых пошатывает, как будто под ними не крепкие базальтовые плиты, а то и дело уходящий из-под ног деревянный настил палубы.

Наш дом номер 18 — в самом центре Дерибасовской. Матросы часто заходят к нам во двор. Они, как правило, добродушны и улыбчивы. После многих дней сплошной воды, наконец, — твердь, город, цивилизация. Даже в полутьме мы узнаем иностранцев по осанке: у них как-то по-особому, свободно сидит на плечах голова. Они курят душистые сигареты и, когда, пригнувшись, заговаривают с нами, их дыхание поражает свежим ментоловым запахом.

Войдя во двор, они просят нас, пацанов, гоняющих мяч по двору, показать, где дворовая уборная. Называют они ее по-морскому — “гальюн”. Слово это мы уже знаем. С той же целью наш двор навещают и наши, советские матросы. Впрочем, спрашивают они редко. Уборную нетрудно найти по резкому, щипающему глаза, запаху хлорки, которой дворничиха Василиса Петровна часто посыпает это место.

В ответ на пустячную услугу иностранцы предлагают сигареты и жвачки. Они достают их из похрустывающих целлофаном пачечек с курящим — жмурящимся от наслаждения — верблюдом на обложке. (Есть еще “Лаки-Cтраки” и “Честерфилд”.) Открывают они эти пачки способом, который граничит с магией. Не выщипывают угол пачки и вытряхивают сигарету, как делают наши моряки, которые тоже иногда предлагают нам сигареты “Прибой” или “Север”. Иностранные моряки поддевают ногтем красную тоненькую ленточку, стягивающую пачку, — и целлофан, мгновенно и ровнехонько, словно перочинным ножом, распарывается. Американские сигареты мы все берем, хотя мало кто из нас по-настоящему курит. От этих сигарет исходит истовый медовый дух. Пахнут они так сладко и пряно, что хочется их не курить, а жевать.

Жевать все, что обещает вкусовые ощущения, — давняя привычка моего полуголодного детства. В ташкентском детском саду я сковыривал и отправлял в рот полупрозрачную смолку с коры вишневых деревьев. Смолка горчила, и я вскоре ее выплевывал. Смолу, уже настоящую, отдающую скипидаром, я, подражая сверстникам, тоже жевал, преодолевая отвращение. Ни для чего другого, как для проказы, она не годилась. Разжеванный комок иногда лепили на голову зазевавшегося. Отлепить смолу можно было, только изрядно смочив клок волос керосином.

А уж американские жвачки нам не нужно предлагать дважды. На страницах газет дядя Сэм часто появляется в высокой шляпе-цилиндре, нос крючком, с атомной бомбой в руке. Но в наших руках — артефакты, хоть и далекой и непонятной, но неимоверно притягательной страны. Прежде чем отправить в рот жвачку, мы бережно разворачиваем белую, оранжевую, зеленую или красную пачечку. Разглядываем каждую деталь этого маленького сокровища. Дивимся тому, сколько внимания уделено деталям: мягкости фольги, шелковистой гладкости внутренней обертки, края которой отделаны зубчиками, тисненому узору на изящной, словно сделанной из фарфора, плиточке жвачки.

Налюбовавшись, мы сначала пробуем кончиком языка тончайшую, словно пыльца на крыльях бабочки-капустницы, сахарную пудру, которой присыпаны аккуратные плоские палочки жвачки. Мы вдыхаем неведомые нам, детям войны и разрухи, ни на что не похожие — странные, чудные, удивительные — ароматы далекой заокеанской страны, такой далекой, что даже запахи там другие.

Жвачки пахнут апельсиновыми и лимонными корками, яблоками и грушами и другими фруктами, тогда, в первые годы после войны, нам неведомыми: персиками, гранатами, бананами. Мы перелопачиваем языком упругий восхитительный комок во рту, стараемся растянуть удовольствие, исходим блаженством.

Иногда кому-нибудь достается вся пачечка из шести жвачек. Счастливчик сразу становится обладателем маленького богатства. Американские жвачки — наша конвертируемая валюта. За одну пачку можно заполучить рогатку из толстой, нарезанной из футбольной камеры, резины, несколько потертый с одного боку, но все еще ворсистый и прыгучий теннисный мячик, марку с гербом Южно-Африканской республики, стреляющий пробками наган из литого алюминия... Да и вообще, нет такой вещи, которую сверстники не отдадут за американскую жвачку.

окончание следует

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки