Хлопотами редакторши Люды Шершневой в небольшой квартирке в городе Мёдон под Парижем собрались гости. Все это были поэты, писатели, эссеисты, романисты, может, и барды, а кто-то и совмещал два или три направления разом. Теперь они набились в тесную кухню и у стола образовалась даже некоторая толкотня, чуть ли не давка. Кто сказал, что у мертвых плохой аппетит? Мигом, мигом смели - и мясные нарезки, и сыр, и торт! Не говоря о спиртном… Редакторша печально оглядела разоренный стол, улыбка прилипла к губам.
В темной узкой прихожей слабо тянуло сыростью и старым жильем. Массивная мебель неясного предназначения теснилась у стенки, замедляя шаги опоздавших пришельцев и принуждая зорче глядеть под ноги, чтобы не растянуться во тьме. Дальше по витой деревянной лестнице следовало подняться в жилые помещения. И конечно, лестница скрипела, так что, может, и неспроста некоторые считают скрип голосом старого жилища. Потрескивают ступеньки, половицы, отошедшие от стен обои. Да бог его знает, что там еще, в этих старинных и не больно богатых жилищах скрипит и жалуется!
Под современной, как бы сплетенной из проводков люстрой устраивались гости. Кто-то уже поместился на диван, а кто-то прохаживался по гостиной и бросал по сторонам любопытные взгляды. Музейная обстановка (нынешнее собрание происходило в скромном музее-квартире) слабо занимала их, да и собрались тут не посторонние, а свои. Оживленные встречей, они главным образом разглядывали друг друга, а не книжки на стеллажах, не блеклые фотокарточки. За стеклянной дверью на полукруглый балкон розовело весеннее вечернее небо. Краски, впрочем, стремительно гасли, и скоро смотреть стало не на что, разве что упереться глазами во тьму.
– Отчаливаем, – вдруг, отдуваясь, подал голос очень полный человек на диване. Он уже ослабил бордовый клубный галстук и массировал широкую шею под разверстым воротником рубашки. Было видно, что ему никак не удается усесться комфортно, но, ясное дело, жаловаться не приходилось.
Люда Шершнева с некоторой тревогой посматривала на него. Есть такие авторы (про себя она называла их всех «авторы») – очень милые и не без остроумия, однако хлопот не оберешься. Вдруг в голове ее стукнули слова – откуда? чьи? Мои друзья, писатели стихов, неторопливы, как пельмени. Что правда, то правда. Да и куда им было торопиться. Ну и потом. Напряженная внутренняя жизнь компенсирует отсутствие внешней суеты, разве нет? Люда то и дело бросала взгляд на часы. Невесть почему, густеющие сумерки добавляли напряжения, и редакторша словно боялась куда-то опоздать. Но мало-помалу, наглядевшись друг на друга, а до того выпив и закусив, поэты потянулись к дивану, креслам и раскладным деревянным стульям. Тут, как до того в кухне, образовалась неприятная толчея, в результате которой на диван втиснулось сразу четверо. Люда Шершнева испуганно заморгала и попыталась увлечь маленького хрупкого старичка в кресло, но тот выказал неожиданную строптивость и дал устроительнице отпор.
– Затолкают вас, затолкают, – шепотом беспокоилась редакторша. – Не приведи бог, травмируют…
– Руки коротки, – буркнул поэт и плотнее втиснул худое тело в диванные подушки.
Женщина закивала. Она уж давно внушила себе и усвоила, что творческие люди непредсказуемы, капризны, порой маловоспитанны и обидчивы, как дети. Сама она за свои пятьдесят восемь лет не написала ни строчки, но помнила, как однажды, очень-очень давно, проверяя письменные работы шестиклассников, прочитала про черные прозрачные льдинки на весеннем сугробе. Работа была написана девочкой способной, творчески одаренной, ну да не в том суть. Просто Люду в тот далекий весенний вечер, в незапамятные те времена внезапно стиснула смертная тоска. Чувство было беспричинным, никак не связанным с ее вполне благополучными жизненными обстоятельствами; неужто эти черные льдинки, осевший грязный снег и рваное, как в романе, небо, слабо светившееся за школьным вечереющим окном, вызвали к жизни тоску-печаль? Никто ничего не знает заранее, в этом все дело, думала Люда, остро, чуть не до слез жалея своих гостей, своих «авторов».
Конечно, теперь, оглянувшись назад… Но как раз оглянуться им было заказано. Прошлое, по какому-то негласному договору, приходило к ним обрывочно, кусками, нередко утратившими смысл фрагментами. А разглядеть весь строй жизни, ее неумолимый ход нипочем не удавалось. Люда это знала и по себе, потянешь бывало ниточку, и только что-то проступит – но едва-едва… Взять хоть ту же рекриацию для курения на четвертом этаже их университета, набитую окурками железную урну, веселые хрипловатые голоса…
Там Боречка, носатый гений, на спор подымал сидящую на единственном шатком стуле Олюшку, а та была туша будь здоров – и Люда совершенно отчетливо видела вздувшиеся жилы на руках Бориса, ухватившего стул со стороны спинки – но что там было дальше, нипочем не разглядеть! И воздух в курительной, хоть топор вешай, ей помнился, будто все еще не рассеялся дым их дешевых сигарет – но, как говорится, сеанс окончен, дальше ничего не видать. После жизни зрение все-таки совсем не то. Случается, видишь какой-то предмет, да не можешь разобрать, что именно прыгнуло тебе в глаза. Люда Шершнева засмеялась. Что́ прыгнуло в глаза, надо же, как смешно она стала выражаться. Шишка? Или белка? Но хватит дурачиться. Не то покинутые гости позабудут, зачем пришли. Для чего собрались под сверкающей люстрой. Съехались кто откуда. Германия, Ирландия, Америка (штат Нью-Йорк)... Россия, естественно – но это в прошлом, даже можно сказать, в позапрошлом…
– Витечка, вам начинать, дорогой! – сказала Люда пузатому поэту, утонувшему в диванных подушках.
Толстый дядька в красном клубном галстуке, в расстегнутом пиджаке и слегка помятых брюках высвободился из диванного плена. В его короткопалых руках слабо подрагивали листы с распечатанными текстами. Печать была та еще, словно странички намокли под дождем, затем кое-как высохли, и вот теперь… Но поэта эти мелочи не смутили, он откинул назад голову и сощурил выпуклые глаза. Началось чтение. Один за другим последовали короткие рассказы, довольно смешные, полные голосов с характерным забытым выговором. Автор при этом сохранял серьезное выражение, это был его фирменный знак, как у многих его живых и мертвых собратьев-юмористов. После рассказов горячо аплодировали. Чтец вернулся на диван, и его довольно молодая спутница принялась озабоченно осматривать его одежду, словно опасаясь, не утерялось ли что во время чтения. Как будто человек только что совершил опасную переправу через бурную реку.
Полный и потный Виктор с раздражением уклонился от навязанной заботы. Он уперся локтями в расставленные колени и принялся с недовольным видом вглядываться в пустое место, которое должен был занять очередной выступающий. Параллельно он думал, что снаружи этот Мюдон… или Мёдон? – скорее всего не город, даже не городок, а фикция. Вот выйди кто-нибудь для смеха во двор – ни одного дерева не найдешь… ни этих ихних глициний, которые свешиваются с железного забора, словно лапти… Огромные сиреневые лапти, да. Подите поищите! Ни дороги, ни машин соответственно, ни ресторана тайской кухни, помеченного на карте. Руки, карманы, горло полны черноты и пустоты. Такова реальность, себя не обманешь. Он во всяком случае себя не обманет. Это пусть вон дамочки чистят свои обтрепанные перья, а он знает что почем. Человек в сущности преуспел в жизни. Торговал запчастями в собственном магазинчике на Брайтоне, затем начал писать, так сказать, делиться пережитым. Славы большой не снискал, конечно, но может себе позволить перелететь океан, плюс четыре дня в отеле «Тереза» в Париже; и Элен вон называет его Викто́р… Не Витёк, как в былые незапамятные времена окликали – кто? уж и не вспомнить… Викто́р!
Журнал назывался «Тутанхамон». Пустое, надо сказать, название, минимум ассоциаций, еще меньше смысла. В общем, настоящий толстый журнал, даже очень толстый. Из тех, что выпускались еще в доинтернетную эпоху, солидный труд. Многие из нынешних авторов «Тутанхамона» в свое время так и не попали на страницы тех прежних журналов, которые тогда читали, спрашивали в библиотеках. Это была незаполненная пустота, с примесью горечи, обиды. Столько лет их литературный труд не был замечен, оценен, а между тем странички хранились, желтели – еще маленько, и глядишь, превратятся в пыль… Поэтому «Тутанхамон» делал свое благое дело. Их начали публиковать, и каждый получал по экземпляру, который ставился на полку в квартирке где-нибудь в Кламаре, или в Малакофф, или, допустим, в отдаленном пригороде Бостона… И хотя журнал не продавался, они между собой как-то незаметно решили, что каждый из них – профессиональный состоявшийся писатель – поэт, прозаик, – и это дало многим спокойное удовлетворение, чувство самодостаточности и даже некоторое превосходство над теми немногими, с кем сталкивала их судьба.
Около шаткого столика и стула для выступающих появилась новая фигура. Дама в алой накидке, застегнутой тяжелой брошью, в пурпурной шляпе, стояла, немного отклонив туловище назад, и дерзко вглядывалась в зрителей. Со стороны могло показаться, что она стоит на пустынном берегу и что-то высматривает в бесконечной водной глади. У дамы оказался резкий пронзительный голос, и такие же стихи, немного царапающие слух. Возможно, самой ей хотелось играть строчками, фехтовать ими, поражая окружающих. Кто знает, кем или чем представляется себе человек, когда смотрит сам на себя изнутри слепым напряженным взглядом.
– Ирочка! Звездочка вы наша! – шептала редакторша, и ее глаза в желтом свете люстры казались заплаканными.
Тем временем сама Ира представляла, как ее стихотворения, одно за другим, не просто читаются, но изливаются из красного рта. Она словно смотрелась в невидимое зеркало и видела там себя жгучей, сверкающей, как рубин, красавицей. Каждое слово, так ей казалось, оставляло в мертвом воздухе тлеющий след и порождало в зрителях трепет. Так ветер морщит белые простыни… по ним бегут волны… Если бы сейчас на нее мог посмотреть Вадик, он не узнал бы ее. Как в поэме, вернее, в романе… ах нет, в опере! Что это за женщина в малиновом берете с послом испанским говорит? Он «милой Тани», «робкой Тани» нипочем бы не узнал…
Ире (уже, кажется, упоминалось, что поэтесса звалась Ирой) казалось, что годы, целая пропасть пролетевшего времени добавили ей чувственности, красоты, женской силы. Но то-то и беда, что в ее положении (собственно, в положении их всех) только и можно было, что смотреть в пустые и мертвые зеркала. Такое зеркало, конечно, ничего не отражает, помимо твоих собственных фантомов. Ах, скользило в утомленной голове, теперь уж их столичный Вадик не принял бы ее за провинциалку… Она стала едкой и остроумной, держалась совершенно раскованно (по-европейски, неуверенно добавила она); о, чуть не забыла главное: она сделалась профессиональным поэтом! Она могла выстрелить своими строчками и поразить любого оппонента – не из классиков, конечно, но из современников точно…
Покончив со стихами и вернувшись на место, Ира затосковала. Ничего неожиданного или удивительного не было в этой кромешной тоске, это был своего рода посмертный эффект, неизбежное продолжение их нового существования. Бледные воспоминания, вылинявшие картинки, слабые, знакомые по прежним временам запахи. В остальном же – пепельное поле без конца и края, гаснущий уползающий свет…
В распахнутой балконной двери показалась луна. Белый свет хлынул в гостиную, и гости вдруг засобирались. Лихорадочные путаные реплики летали в воздухе. «Я на такси», «У меня прямой трамвай до отеля» – «Какой такой отель?» – «Да уж наверное, я знаю какой! Не спутаюсь»; «А я к сестре» – «У вас тут сестра?» – «Ну да… Почему бы и нет?».
Так, переговариваясь и то и дело соприкасаясь друг с другом плечами, локтями, они довольно беспорядочно кружили по гостиной, как серые мотыльки. Мало-помалу гостиная опустела, и стол, на котором высилась стопка журналов, также оказался пуст. Людочка, спасибо, милая вы наша, вам, вам спасибо, будем на связи, Ирочка, ваши перчатки… Не ваши? Боже мой, какая путаница, но эти встречи стоят того, маленькие неудобства, да, деточка?
Вечер совершенно угас, гостиная опустела, а последними растаяли голоса. Это случилось тогда, когда чья-то рука повернула выключатель и пепельный сумрак наполнил комнату. Все разъехались по своим несуществующим домам.



Добавить комментарий