Будущее создается тобой, но не для тебя... Разговор с Борисом Стругацким

Опубликовано: 1 марта 2013 г.
Рубрики:

Boris_91 w.jpg

Борис Стругацкий, 1991 г. Фото Михаила Лемхина.
Борис Стругацкий, 1991 г. Фото Михаила Лемхина.
Борис Стругацкий, 1991 г. Фото Михаила Лемхина.
В конце сентября 1983 года Борис Натанович сидел в нашей квартире в доме Державина на Фонтанке, пил чай и выглядел немного растерянно. Никто из нас не умел прощаться. Тем более — прощаться навсегда. «Обязательно пишите, — повторял он ту же самую фразу. — Я буду отвечать».

Это звучало по-стругацки. Он был не из тех, кто мог бы сказать: «Миша, вы сами понимаете... Про нас и так говорят...»

Переписываться с эмигрантами было скверно и для обычного гражданина, а для Бориса Стругацкого действительно могло ещё и грозить осложнениями — в конце-концов, я же был не брат и не сват ему и даже не близкий друг. Приятель. Один из. По-советски надо было распрощаться и отправиться каждому в свою сторону. По-человечески, какая разница где живёт приятель — с которым ты знаком без малого 20 лет — в Ленинграде или в Сан-Франциско? По-человечески, всё было ясно, но родились-то мы в советской стране, и правила устанавливались не нами.

(У меня был один знакомый доктор и неплохой прозаик, который с родной сестрой, уехавшей в Израиль, боялся переписываться сам. Письма и посылки сестры шли на мой адрес — мне было всё равно, я был отказником, — и от моего же имени ответы отправлялись в Израиль.)

Борис Натанович никогда не вставал в позу, готов был к разумным компромиссам, но в данном случае подчиниться этим разумным правилам значило бы — как выражался сам Борис — «потерять лицо».

«Обязательно пишите, Миша. Я буду отвечать», — повторил он, вставая.

Мы перетаскали к нему в машину тридцать (по-моему, тридцать?) увесистых томов Большой Советской Энциклопедии — мой подарок (или наследство?). Обнялись во дворе, и Борис уехал. Домой на улицу Победы. А через несколько дней уехал я. Улетел в Вену в полупустом самолёте.

Письма в те поры шли долго и с препятствиями, но мы переписывались, а с какого-то момента стали разговаривать по телефону, но не чаяли увидеть друг друга и, однако, увиделись ещё не раз.

24 мая 1991 года мы всей семьёй прилетели в Ленинград — в первых числах июня в Петропавловской крепости (в Музее истории города) должна была открыться выставка моих портретов. 25-го утром я позвонил Борису. «А я ждал вчера вашего звонка, — сказал Борис Натанович почти с обидой. — Вы где? Давайте прямо сейчас приезжайте».

Я пробыл тогда в Союзе два месяца. Из Ленинграда в начале июля я повёз свою выставку в Киев, а потом вернулся в Ленинград и пробыл там до 1 августа.

За эти два месяца я заходил к Борису раз десять. Разумеется, мы говорили и про Америку, про американскую жизнь и мои американские дела, но в Америке ничего особенного не происходило, а там, в Ленинграде, всё бурлило, кипело, и казалось, вот-вот, взорвётся.

Незадолго до моего отъезда домой, в Сан-Франциско, я решил взять у Бориса Натановича интервью — вот это самое интервью, которое предлагаю сейчас читателям. Понятно, я даю только выборку из многочасовой болтовни с кофием и табачным дымом, но канва разговора сохранена.

Через три недели после нашего разговора произошёл путч.

Через три месяца в Москве умер Аркадий Натанович, и писатели Стругацкие перестали существовать.

 

Это интервью было опубликовано два с лишним десятка лет назад в нью-йоркской газете «Новое русское слово» и с тех пор никогда нигде не публиковалось.

                              10 февраля 2013 г.

 

 

— Борис Натанович, недавно в интервью «Литератору»1 вы сказали: «Мы были уверены, что так и сгинем в мире несвободы, не увидев ничего другого». Когда вы поняли: что-то меняется? Как изменялись времена для вас, когда вы поверили, что — да, меняется?

— Вы знаете, вспомнить довольно трудно. Я помню, как мы с друзьями обсуждали все эти изменения и считали, какие темы еще остались закрытыми, и мы говорили друг другу: «Ну, какие это изменения, какая это свобода. Внешнюю политику критиковать нельзя. Комитет госбезопасности критиковать нельзя. Историю можно критиковать только до 1985 года».

И вот постепенно отпадали все эти ограничения. Ведь для меня перестройка — это установление свободы слова, свободы информации. Все остальное для меня — вторично...

— То есть, вы хотите сказать, что на этом уровне вы получили все, чего хотели. Ну, или почти все?

— Да. Конечно, надо трезво относиться к тому обстоятельству, что я сейчас неплохо живу. Нас издают, мы не нуждаемся в деньгах. А раз так, то мы далеки от огромного количества проблем, которые встали, например, перед моими друзьями. И если бы, скажем, у нас не было такого литературного задела, наверное, нам было бы сейчас тяжело, и, может быть, я бы ко всему этому относился иначе. Но сейчас я нахожусь в некой идеальной атмосфере — все желания заветные исполнились: можно говорить все, что хочешь, писать все, что хочешь, слушать все, что хочешь, читать все, что хочешь. Никогда в жизни, в сознательной жизни я имею в виду, ни о чем большем я не мечтал.

Перед сном я всю жизнь имею обыкновение сочинять всякие истории с собственной жизнью: как происходит то-то или то-то. Ну, не было у меня таких вот историй, как я вдруг разбогател. Не было. Это было несущественно. А вот свобода высказывания и информации — это был действительно объект мечты... И мы оказались в положении нашего Виктора Банева: мы попали в тот мир, за который всю свою жизнь боролись, о котором всю свою жизнь мечтали, — и вот мы в нем оказались.

— К Баневу мы еще вернемся, ладно? Но я хочу переформулировать свой вопрос — если затруднительно шаг за шагом вспомнить, как происходили перемены, давайте посмотрим, как меняющиеся обстоятельства отражались на ваших литературных делах. К апрелю 1985 года у вас скопилось несколько работ, по тем или иным причинам недоступных читателю. Во-первых, «Град обреченный», роман, законченный в 1974 году и с той поры вообще спрятанный, роман, который вы показали считанным людям. Дальше — повесть «Хромая судьба», связанная генетически с романом. Её, варьируя вставной сюжет, вы таскали по редакциям, но никто не брался эту повесть печатать. Следующая ступень — «Гадкие лебеди», повесть, опубликованная на Западе, но в Союзе никогда не издававшаяся. И, наконец, «Улитка на склоне» и «Сказка о Тройке», опубликованные в Союзе и изъятые из библиотек — мало кому доступные. Так? Значит, перемены связаны были для вас с тем, когда и как вы начинаете публиковать все это, да?

— Да, Миша, конечно, конечно... Если бы я это все помнил... Я помню, как проходила — в общем и целом помню, — как проходила «Хромая судьба».

— С нее началось, разумеется. Это был наименее опасный материал.

— «Хромая судьба» была соединена с «Гадкими лебедями»2 и в этой редакции была представлена в «Неву», где редактор Борис Николаевич Никольский изучил этот вопрос и сказал, что он посоветуется...

— С кем?

— ...По-со-ве-е-етуется. А посоветовавшись, он сказал: «Вы знаете, Борис Натанович, с «Гадкими лебедями» давайте подождем. Если ситуация изменится, мы опубликуем их отдельно в следующем году. Давайте просто «Хромую судьбу».

— Давайте охарактеризуем время: это не был отчаянный, рискованный поступок, а было взвешенное решение — «уже можно». Так ведь?

— Это был момент, когда наступило облегчение. Такой был момент. В отдельных интеллигентских семьях во время дружеских застолий уже поднимались тосты за Михаила Сергеевича, за человека, который наконец принесет, кажется, что-то новое. Как раз именно в это самое время, я помню, я занимал сугубо пессимистическую позицию и говорил, что нет, я не буду пить за Михаила Сергеевича, я не верю. Ему никакие изменения не нужны. Это не более как очередной поворот. Мы это видели уже при Никите Сергеевиче. Я знаю, что будет, говорил я. Все это пойдет по знакомому пути, с той только разницей, что сейчас начнутся обширные, массовые, громкие процессы над коррумпированным чиновничеством. Под это дело Михаил Сергеевич уберет всех своих соперников.

— Так и я думал в тот момент...

— Естественно. А пить за Михаила Сергеевича я не хотел. Потом наступил такой период — некое отступление Михаила Сергеевича вправо. Я уже забыл, когда это случилось...

— Думаю, вы имеете в виду речугу на 7 ноября. Все ее очень ждали: от какой части прошлого он отмежуется, кого он реабилитирует. А речуга была очень-очень осторожненькая.

— Я прекрасно помню, как интеллигенция принялась с проклятьями снимать портреты Михаила Сергеевича, развешанные в квартирах. Я опять же в этом не находил ничего впечатляющего... Вот интересно было бы действительно вспомнить тот момент, когда я ощутил необратимость происходящего.

— Давайте снова попробуем, через ваши дела. Вот, «Хромая судьба» проскочила. Замечательно, но никаких великих перемен не обозначает. Вы и раньше ее пытались пропихнуть, еще на моей памяти, а я уехал в конце 1983-го. То есть, какая-то надежда всегда была — и вот, получилось. Так? Другое дело — вытащить из тайника «Град обреченный». Это уже шаг. Когда вы об этом стали думать?

— Да, очень скоро. Спустя полгода, а может быть, и меньше. Мы говорили об этом с Сашей3, разработали план действий. Решили, что преподнесем это, как новую вещь, которая была много лет назад начата, но не закончена...

— Помните, вы подсовывали «Неве» главу... Году в 77-м?

— Да, да, да. Ну вот, а теперь закончили. Надо было придумать какие-то соуса. То есть, ситуация была непростая. Вы помните, когда «Град» появился?..

— Во второй половине 1987 года... Или 1988-го?

— Ну вот, и вы тоже не помните.

—... Погодите, почти уверен, что «Нева» начала его печатать осенью 1988 года. Вы его разбили на два куска, и второй кусок появился через год. И вы написали мне, что в момент подачи рукописи вы побоялись давать все целиком, а к моменту, когда роман стал печататься, уже бояться было нечего, но и исправить было нельзя — второй кусок пошел годом позже.

— Не помню уже, чем это объяснялось... А, из-за последней части!.. Там было дело вот как. Самуил Аронович3 совершенно резонно сказал: «Боря, вы понимаете, что у вас получается? Единственный в романе что-то соображающий человек есть лицо еврейской национальности». Я помню, мы серьезно обсуждали ситуацию, — ясно было, что это дело вряд ли послужит, в глазах начальства, украшением романа. Ну, и мы решили: дадим половину сейчас, а ситуация улучшится — доберемся и до второй половины. Вот как это было. Еще за полгода до публикации.

— То есть, в самом начале 1988 года...

— Вероятно, если вы уверены, что это был 1988 год. Да, но когда началась публикация, уже было ясно, что мы сделали глупость, что, конечно же, надо было давать целиком. То есть, тут уже было ясно, что наступило серьезное послабление. Это, значит, конец 1988 года — начало 1989-го. И все же, если подумать, то коренным переломом стал Первый съезд народных депутатов СССР. Вот там, на этом съезде, началась совершенно новая история, именно там. Сахаров на трибуне! Пикировки его с Михаилом Сергеевичем. Зал, рычащий на Сахарова. Первые выступления Афанасьева, Карякина. На весь Советский Союз произносятся слова, которые были абсолютно немыслимы, ну, скажем, что Ленина нужно убрать из Мавзолея... Съезд — это был коренной перелом. До этого была просто вторая оттепель и более ничего. Вторая оттепель — я такое уже видел.

— То есть, вы и вели себя сообразно с пониманием ситуации. Я сочинил, кажется, в 1987 году статью «Оттепель номер 2», и, помню, меня в те поры смутило интервью, данное Аркадием Натановичем «Книжному обозрению...»

— Это была оттепель, Миша. Считайте, что это был 1959 год, когда, с одной стороны, появляется статья «Об искренности», с другой стороны, печатается очерк «Вокруг да около», а с третьей стороны — редакцию «Невы» за этот очерк разгоняют. Вот какая ситуация была в 1987 году. Облегчение несомненное. Послабление. Но куда повернется? Сказать очень трудно. Это были годы, когда мне и в голову не пришел бы вопрос: то, что происходит, — обратимо или нет? Да, конечно же обратимо! И не только обратимо, а обязательно обернется. Вот какое было время.

— «И Комитет госбезопасности припомнит наши имена...»

— Естественно. А вот Первый съезд, это была уже та веха, мне кажется, когда мы поняли: это не просто оттепель, не просто некое послабление при смене власти, мы осознали, что происходит нечто действительно очень серьезное. Непонятно — почему. Непонятно — зачем это начальству понадобилось. Но уже происходят такие события, о которых можно задать вопрос — обратимо или нет? Тогда вот впервые появился вопрос: обратимо то, что происходит, или, может быть, черт возьми, уже и нет. Откровенно говоря, такого стопроцентного ясного ответа на этот вопрос нельзя дать и сегодня. Но очевидно одно, что сегодня обратить ситуацию можно только ценой крови. А вот в те годы, чтобы обратить ситуацию — и мы об этом тогда писали, по-моему, в «Огоньке» — можно было просто сместив нескольких редакторов центральных газет и журналов. И все...

— Остальные бы сами все поняли.

— Конечно. А сейчас уже нет. Сейчас ситуацию можно обратить, но только ценой крови. И непонятно — решится начальство на большую кровь или нет. В Литве не решились.

— Вы знаете, вероятно, что с нашей, так сказать, стороны оптимистов было даже побольше, чем с вашей. Они уже в 87-м году расшаркивались и портреты Горби в Париже развешивали. Но были и трезвые люди. Как есть и сейчас. Многие и сейчас полагают, что все обратимо... Точнее, речь не о том — обратимо-необратимо, а о том, что начальство своего не упустит: будет ли оно называться коммунистическим или каким еще, но оно застопорит движение, когда почувствует, что оно лично, то есть — они лично теряют контроль, власть, паек... Остановит, манипулируя...

— Миша, вопрос номер один — сохраняется ли свобода информации. Это вопрос, на который надо дать ответ, и все остальное само собой определится. До тех пор, пока сохраняется нынешний уровень, сегодняшний уровень свободы информации, до тех пор все остальное будет нормально. Понимаете? Только об этом нужно думать! Не об этой хреновой рыночной экономике и не о том, кто приватизирует. Компартия, понимаете ли, приватизирует или тетя Мотя приватизирует. Это вопрос номер семь. А вопрос номер один — сохраняется ли свобода информации? Сохраняется хотя бы формально независимая пресса или нет?

— Что такое свобода информации? Скажем, то, что происходит в маленьких городках, разве можно сравнить с Ленинградом или Москвой?

— А и не надо сравнивать. Кого интересует, извините, если мы говорим об исторических преобразованиях, кого интересует состояние маленьких городков?

— Там живет большая часть населения.

— А кого интересует большая часть населения, Миша? Когда в России что решала большая часть населения? И не только в России. Когда в истории что бы то ни было решалось большей частью населения? В истории вообще и в России в частности решает не большая часть населения, а более активная часть населения.

— Ну, хорошо, в Москве и в Ленинграде то, что вы называете свободой информации, более или менее присутствует. Хотя, в скобках замечу, что в Москве, например, никто ничего не знает про ленинградские газеты.

— Золотко мое, Миша, да как сейчас ограничить свободу информации, когда вот ящик стоит в каждом доме, и если у тебя хоть какое-то, хоть микроскопическое желание есть, ты можешь непрерывно смотреть альтернативное телевидение и слушать альтернативное радио. И дело ведь не только в том, что происходит в Москве и в Ленинграде. Ситуация коренным образом отличается тем, что, кроме Москвы и Ленинграда, существуют Киев, Вильнюс, Тбилиси. Понимаете, в чем дело?

— Я провел в Киеве неделю. Там, между прочим, мало кого интересует не только ленинградская, но и московская пресса.

— И не надо. У них свои дела, Миша. Вот это и замечательно! Тоталитаризм рухнул — у всех появились свои дела.

— Пятого июля — у нас в этот день открывалась выставка, потому я запомнил дату — Горбачев встречался в Киеве с Колем4. И весь день на Крещатике у памятника Ленину стояла толпа, тысячи две, как минимум, с плакатами, почему-то по-английски: Gorbachev Gо Home!.

— Это замечательно. Мне в голову не пришло, что такой вопрос может возникнуть, а между прочим, элементарная логика должна была бы к этому привести — чего это ради Горбачев встречается с Колем под Киевом? В чем дело? Хочешь с Колем встречаться, у тебя там Москва есть! В чем дело, чего ты к нам лезешь? Это принципиальное изменение. Империя рухнула, Миша, вы понимаете в чем дело, империя рухнула со всеми своими онерами. Ну, если не рухнула, то, по крайней мере, рушится, будем говорить так. И вернуть ее в рамки, загнать в прежнее состояние, можно только силой оружия. Никаких других сил нет. Никакой идеологии нет, которая бы поддержала империю. Нет имперской идеологии в реальности, вы понимаете, она существует только в мозгах отдельных Невзоровых.

— Борис Натанович, вы меня убеждаете, а я ведь так же смотрю на это. Но мне кажется, что начальство может решиться — правильнее сказать: еще имеет возможность решиться — на какие-то резкие действия.

— Что вы имеете в виду, Миша. Танки ввести? Да. Так этого и я не отрицаю. Ну, Миша, поймите, вот маленький эксперимент — Литва, 13 января. В Литве должен был произойти возврат советской власти... Сейчас уже раскрываются карты, но и тогда было ясно, что происходит. Это было очевидно — попытка литовской компартии вернуть власть в свои руки. Не вернули. Почему? Псковская дивизия стояла там на подхвате. В чем дело? Прислали туда, как выясняется, кагебешников целую банду. Почему не получилось? Единственная причина, единственная: для того, чтобы осуществить замысел, надо было уничтожить не пятнадцать человек, а надо было уничтожить, как минимум, сто пятьдесят, а желательно тысячу пятьсот. Вокруг парламента стояла пятидесятитысячная толпа, и надо ее было раздавить — и вопрос был бы решен. В 62-м году на секунду бы не задумались это сделать. А в 91-м — задумались. Не рискнули, вы понимаете. Это непонятно мне — мне, воспитанному в тоталитарной системе, мне непонятно. Но, видимо, не только у нас, интеллигенции, мозги меняются со временем, у номенклатуры они тоже меняются. Номенклатура уже не та, что была раньше. Миша, это надо принимать как данность. Это не рассуждения наши, это факт. Факт. Не готовы они уже любой ценой вернуть империю назад.

— Может быть, потому что не готовы к крови. А может быть, потому что они боятся разрыва с Западом. Но Запад готов их прощать. Здесь баланс. Они...

— Миша, кто они?

— Хозяева.

— У нас несколько хозяев сейчас. Вы что, не заметили этого? По-вашему, что — Крючков и Горбачев это одно и то же?

— По-моему, Крючков и Горбачев, и Язов5 — это одно и то же.

— Нет. Это противоречит тому, что мы наблюдаем на протяжении всего 91-го года.

— Во всяком случае, в некоем приближении это одно и то же: это те, кто хочет удержать коммунистическую власть.

— Нет, так ставить вопрос нельзя. Удержать власть хотят все: левые, правые, левый центр, правый центр, центральный центр... Все хотят удержать власть. Вопрос только — с какой целью они хотят удержать власть?

— Ну, какая власть у пятисот депутатов Ленсовета — болтать с трибуны?

— Оставим в покое Ленсовет, но я знаю, какая власть у Ельцина. И я знаю, что он единственный человек в стране, в России, скажем, который может бросить клич: «Народ, на улицы!» и народ выйдет. Горбачев сейчас бросит клич, и никто ни хрена не выйдет, кроме, может быть, демократического крыла КПСС. А вот Ельцин может вывести на улицы миллион человек в Москве и полмиллиона в Ленинграде, и полмиллиона в Свердловске.

— Вы, наверное, правы, но это власть противовеса. Те, кто держит власть, должны так или иначе соотносить свои поступки с ельцинской группой. В этом смысле Ельцин имеет власть. Но он конструктивной власти не имеет. Он может не позволить сделать чего-то, но не может сам сделать ничего.

— Миша, я с этим и не спорю, я просто хочу сказать, что власть, та или иная власть, есть у всех. У Ельцина и ДемРоссии своя власть — власть улицы, скажем так. У Пуго, Крючкова и Язова — своя власть, власть оружия, будем так называть. А у Михаила Сергеевича — своя власть, власть аппарата. Причем, в этой ситуации минимальная власть, как мне кажется, у Горбачева. Минимальная. У нас очень тяжелое правое крыло, очень тяжелое левое крыло и почти невесомый центр. И в этих условиях Михаил Сергеевич болтается от левых к правым — в зависимости от того, кто сильнее. Я помню, пару лет назад я прочитал статью какого-то иностранца, который утверждал, что Михаил Сергеевич идеальный центрист: когда усиливается правое крыло — он переходит к левым, когда усиливается левое крыло — он переходит к правым. И таким образом ведет нас к сияющим высотам. Мне даже показалось это правильным. Но я очень быстро понял, что автор ошибся с точностью до наоборот. Михаил Сергеевич всегда с теми, кто сильнее. Сильнее правые — он с правыми. Сильнее левые — он с левыми. Сейчас сильнее левые, и он с левыми.

— Левые, в лице товарища Ельцина, тоже сделали шаг вправо...

— Не будем заниматься этой микрополитикой, мы говорим о макроситуации. Когда мы говорим о возврате к старому, я совершенно не уверен, что Язов и Горбачев от завтрашней политики хотят одного и того же. Я в этом совершенно не уверен. Это противоречит тому, что мы наблюдаем. А вы говорите о начальстве, как будто у нас на дворе 85-й год. Нет единого начальства!

— Борис Натанович, да не спорю я с этим. Я только с тем спорю, что они остановились в Литве потому, что испугались большой крови. Вы это утверждаете. А я говорю — я не знаю, но могу предположить, — что они, возможно, испугались реакции Запада.

— Да плевали они на Запад!

— Вы хотите сказать, что Язов испугался большой крови? Вот в это я никогда не поверю.

— А я именно это и хочу сказать, что единственное, чего хочет товарищ Язов, в отличие от товарища Горбачева, — это порвать с Западом раз и навсегда, чтобы духу их здесь не было. Потому что продолжение контактов с Западом это конец товарищу Язову.

— Но если у Язова была такая власть вместе с сотоварищами Пуго и Крючковым, почему же они, черт возьми, тогда не палили направо и налево в Прибалтике?

— Я про этом вам и говорю.

— Вы хотите сказать, что их остановила — их, Язова, Крючкова и Пуго — их остановила кровь?

— Минуточку, кого персонально остановила кровь — я не знаю. Я уверен, что все названные вами лица — формально — вообще ничего не знали. Формально. В любой момент времени они с совершенно ясными глазами могли сказать: «Позвольте. Это происходит без нашего ведома». Потому что вся литовская операция, безусловно, происходила не по прямому приказу — об этом не могло быть даже и речи. Даже не по телефонному приказу это происходило. Как-нибудь на уровне полунамеков. И вот та низовая структура, которая непосредственно отдавала приказы, непосредственно, в отличие от товарища Язова и товарища Крючкова, вот та низовая структура оказалась слабовата кишкой. Не та закалка — не сталинская закалка! Нужно было приказ отдавать:  «Танки — на парламент!» А ему говорят: «Ну, как же, там 50 тысяч народу!»

Я, между прочим, Миша, допускаю даже такую вещь, что члены Комитета национального спасения отдают приказ войскам, а войска отказываются его выполнять. Тот полковник, который должен был вести танковую колонну к парламенту, сказал: «Да вы что, охренели! Там люди стоят». И все. Вот в чем новизна времени. Когда я впервые узнал, что был в Новочеркасске — офицер, который отказался стрелять по рабочим, — для меня это было потрясение. В 62-м году такое представить невозможно. А вот сейчас это не потрясение. Это возможная вещь. Я допускаю это. Потому что те перетряски мозговые, которые уже пять или шесть лет люди претерпевают, они даром не проходят. Ни для кого не проходят даром.

.

Окончание

 

1 «Литератор», Ленинград, № 23, 1991 г.

2 Герой повести «Хромая судьба» советский литератор Феликс Сорокин, автор романа «Товарищи офицеры» и разной другой патриотической беллетристики, хранит дома в заветной Синей Папке своё заветное сочинение, которое опубликовать нельзя, но оно даёт Сорокину возможность думать о себе, как о настоящем писателе.

Сочинением этим Стругацкие выбрали свой роман «Град обреченный», лежащий не опубликованным и мало кем прочитанным с 1974 года. Впоследствии, по разным причинам (о которых стоит написать отдельно) вместо «Града обреченного» Феликсу Сорокину были отданы «Гадкие лебеди», повесть Стругацких, опубликованная зарубежом, но в СССР не напечатанная.

3 Самуил Аронович Лурье, в то время редактор отдела прозы журнала «Нева».

4 Гельмут Коль — тогдашний федеральный канцлер ФРГ

5 В 1991 году Дмитрий Язов был министром обороны СССР,  Владимир Крючков — председателем КГБ СССР,   Борис Пуго — министром внутренних дел СССР. Все трое — члены ГКЧП, руководители путча.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки